– Непростая задача, – сказал Роджер. – Любопытно, как он выкрутится.
– Все это очень странно, – сказал викарий. – Саламандра была эмблемой Франциска, это общеизвестно, и если бы он ее увидел у себя над головой, то скорее должен был радоваться, что небо дает добрый знак ему, а не англичанам.
– Я думаю, и человек с драконом в гербе не обрадовался бы, встретив его живого в лесу, – заметил Роджер, – будь даже он точно такой же, лазоревый и с бордюром. Это тонкий вопрос об отношении искусства к действительности. Один…
– «И вот, – провозгласил мистер Годфри, – я сделал медаль с головой короля Франциска, на обороте же изобразил Геркулеса, который держал на своих плечах вселенную, а поверху пролетала саламандра, а вокруг была надпись, гласившая: «Discrimine laetus». Это означало, что король радуется трудам и опасностям, кои дают ему выказать несравненную его доблесть, как когда он разбил швейцарцев близ Милана в сражении, длившемся целую ночь и целый день, и заставил их поплатиться за все их жесткости и надмение. Можно истолковать эту надпись и так, что король радуется оказанному отличию, ибо саламандра пролетела прямо над тем местом, где стоял он и его люди, а не над иным; саламандра же обитает в огне без вреда для себя, а огонь по природе своей устремляется ввысь; сим означалось превосходное мужество короля и благородная его справедливость. Этою выдумкою я был весьма доволен, и она принесла мне большую честь от людей, смыслящих в художестве». Ну, я надеюсь, с сокращениями все ясно и мы не продолжим их обсуждать.
– Все это странно, – с сомнением повторил викарий.
– Не знаю, как вы, – весело сказал мистер Годфри, – а я не прочь поужинать. Где миссис Хислоп? Не мог бы кто-нибудь пойти и сказать ей, что времена изменились и ее башня уже не обязана морить людей голодом?..
– Я схожу, – сказала Джейн.
* * *
– Я думала, он способен на лучшее, – сказала пастушка, – а он обманывал эту девушку и признался ей в этом, не краснея и не опуская глаз. Она весь вечер была опечалена, а он держался как ни в чем не бывало. Неужели сердце его не помнило, что есть вещи, с которыми нельзя так обходиться?
– Будем осторожны, судя о том, чего не видели, – сказал волк.
– По-моему, тут все очевидно, – возразила пастушка.
– Так не бывает, – сказал волк, – тем более что тут дело идет о любви, а это область, в которой люди не понимают друг друга чаще, чем где-либо.
– Это правда? – спросила пастушка.
– Правда, – сказал волк. – Только подумай, какие опасности ждут человека, осмелившегося открыть кому-нибудь свое сердце! Он рискует встретить лень, граничащую с пренебрежением; рассеянность, которая охладит или оскорбит его; придирчивость, которая пристает к каждому слову не потому, что ценит его, но потому, что хочет показать себя; коротко сказать, влюбленному лучше молчать днем, если он не желает мучиться, вспоминая все это ночью. Если трезво рассудишь об этом, удивишься, что есть еще люди, способные вкушать в любви ничем не омрачаемое блаженство. Впрочем, кто последний их видел?
– Неужели все так печально? – спросила пастушка.
– Если позволишь, – отвечал волк, – я перескажу тебе историю, которую рассказала г-жа де Гийарден, старая знакомая нашего хозяина, г-на Клотара.
– Я люблю этот предмет, – сказала г-жа де Гийарден человеку, который заговорил с ней о любви, – особенно потому, что он нерасторжимо связан со злоречием, а в свете нет человека, который по доброй воле отказался бы выклевать ближнему печень. Это напоминает мне одну историю: позвольте мне ее рассказать.
В юности я была знакома с г-жой де Скюдери. Она сохраняла весь блеск своего ума и всю занимательность своих бесед; слушать ее было истинное наслаждение. В ту пору вы бы меня не узнали: во мне ничего не было, кроме непосредственности; видимо, это ее развлекало.
Однажды я сидела у нее; мы смотрели, как котенок возится с нитками, и говорили о прихотях славы; я упомянула человека, лет за сорок до того привлекавшего общее внимание слухами о хладнокровной дерзости, неизменно выказываемой им среди опасностей войны. Г-жа де Скюдери погрузилась в задумчивость, которую я решилась прервать. Тогда она рассказала мне историю, которая, по ее словам, доселе удивляла ее самое.
Когда-то давно она была знакома с этим господином; он питал к г-же де Скюдери чувства более глубокие, чем обыкновенное расположение; она любила в нем острый ум, разнообразную ученость, всегда скрашиваемую насмешливостью, и даже приступы меланхолических причуд. Однажды дела вынудили его уехать в деревню; он обещал г-же де Скюдери, что в отъезде тотчас начнет помирать со скуки, она же убеждала его стать там трижды и четырежды блаженным, как это принято в книгах. Через несколько дней она написала ему письмо, которое я вам перескажу, как помню.
«Хотите слышать историю, о которой все говорят? Она развеселит вас в сельском уединении. Известная вам Перье пробудила чувства в одном господине, которого я не буду называть. Подобно странствующему рыцарю, он влюбился в Перье на основании слухов о ее красоте, потому что он совершенно слеп. Бедная Перье, которая, как все мы, любит свою власть, быстро начала ею тяготиться, ибо этот господин, не видя ее, умудрялся оказываться везде, где она могла его видеть. Она была с ним искренной, как добродетельная женщина, которая отказывает поклоннику, имея в виду отказать. Его любовный язык был для нее китайским, его знаки внимания были ей смешны и противны, его богатство и положение были ничто, ибо при всех своих достоинствах г-н N, в отличие от сирийского мага, умел вызывать лишь одного демона, именно того, что отталкивает любовь, а не привлекает ее. Слышав от льстецов похвалы своим ногам, он старался, чтобы их заметили; уверенный, что у него красивые зубы, он улыбался, чтобы их показать; он принимал академические позы, чтобы подчеркнуть гибкость своей талии; следуя мнению, которое не мог проверить, он старался произвести впечатление, которого не мог оценить. Думая, что слепота – единственное, что мешает ему нравиться, он обрушивался с горькими укоризнами на зрение. Он говорил, что нельзя давать глазам воли; что их взгляд зарождает в нас зависть, пробуждает вожделение; невежественные судьи, они доверяются внешности и часто предпочитают позор святыне, вымысел истине, тревогу радости; что они, прославляя то, что следовало бы порицать, и лаская нас мимолетной утехой, заражают душу недугами самыми постыдными. Неведомо для себя они бывают застигнуты, увлечены, похищены миловидностью, даже бесчестной, игривыми знаками, развязностью юности; они дверь сердца, через них сладострастие шлет весточки разуму, желание зажигает слепой огонь, душа посылает свои стенанья и открывается в своих влечениях. Мы не слыхали бы о бесславье Дидоны, о преступленье Медеи, о тяготах Елены, если бы эти дамы смежали веки не только для того, чтобы уснуть, но и чтобы заградить дорогу злу; честь бы их уцелела, их живые родственники были бы живы, а мертвые – спокойны, не колебалось бы их могущество, не обесценивалась красота. Он воспел благородство слуха, цитируя Аристотеля, и перешел к превосходным качествам осязания; Перье поспешила его оставить, боясь, как бы он от похвал не перешел к опытам. Коротко сказать, своими уклончивыми нежностями, учтивостью без участия, осмотрительностью без ошибок и прочими плодами Тантала Перье распалила его до того, что он отправился в театр, чтобы слышать ее гремучую славу и разделить с публикой восторг ее дарованиями.