Мир снова стал раздваиваться, расслаиваться; физически будучи с ведяной, Рома не мог отвести своего внутреннего взора от видения, и вдруг понял, что невольно попадает своими движениями в такт колеса. Оно только казалось медленным из-за его размеров, невозможных, неосознаваемых. Но оно не было медленным, и Рома вдруг с удивлением понял, что смотрит на него не снизу, а сверху, что он сам несравнимо больше этого колеса. Его восприятие вдруг распахнулось, и колесо, которое только что нависало, давило своей неизбежностью, перестало пугать. Оно крутилось где-то слева и ниже, маленькое, простое, оно, как сердце, гнало жизнь, и её же импульсы придавали ему движение. Оно было понятное и выполняло свою понятную, очевидную, механическую работу, совершенно не пугало и даже не завораживало. Оно просто было – часть этой жизни, её мотор.
А завораживало сейчас другое – бесконечное окружающее пространство, то, в котором находилось всё: и колесо, и растворённая вокруг жизнь, живая и неживая, и сам Рома, который был сейчас соразмерен, соритмичен этому пульсирующему пространству. Осознав вдруг это, осознав само пространство, Рома, как бы не веря себе, стал пытаться перевести внимание на него, пытаться оглядеться – и сразу же понял, что это невозможно, в нём нет ничего, что бы позволило оглядеть, постичь, что бы позволило осознать. Но всё же он продолжал и продолжал оглядываться, и с каждой новой секундой его охватывал восторг от того, что он видел, восторг совершенно новый, он заполнял всё его естество.
Он уже видел, что пространство это не было пустым, оно было заполнено светом, и этот свет был осязаем, материален, в нём было пьяняще хорошо находиться. Он уже видел, что пространство не было статично: помимо колеса, создающего внутри его токи, оно и само пульсировало, то расширяясь, то сжимаясь. И многое множество других свойств было у него, бесконечного, вечного, живого, но Рома чуял уже, что не может, не в состоянии всё это познать – не сейчас, не сразу, – он только ощущал этот пульсирующий свет, любовь, пронизывающую его, радость и восторг, охватившие его, но всё это было уже несоизмеримо с его телом, оно рвалось из него, переходя в реальность и возвращая в реальность его тоже.
Вдруг он сжался, словно ухнул сам в себя с небывалой высоты, и сразу же вернулось время, и сразу же невозможными стали все физические ощущения, – белое тело ведяны под ним, неистово, на излом – и последние импульсы ещё того восторга, они вырвались из него разом.
Он выдохнул, ощущая прокатившую по мышцам волну, и расслабился. Лёг, переводя дух, видя под собой лицо гостьи, но потом вдруг понял, что смотрит уже не на лицо, смотрит на потолок – он откатился на спину, хотя сам не заметил.
Так он лежал, чувствуя всем телом счастье. Не понимая, что с ним было, не думая о том, что видел, просто лежал и смотрел в потолок. Ведяна появилась рядом, вгляделась в него, потом склонилась к лицу, и он почувствовал, как тоненький тёплый язычок слизнул слезинку в углу его глаза.
– Не по мне, – сказала она потом, и лёгкая печаль сквозила в её голосе.
– Что? – не понял Рома, обернувшись и фокусируя на ней взгляд.
– Ты плачешь не по мне.
– Ты хочешь, чтобы я плакал по тебе? – удивился Рома.
– Три воды, я говорила. Семя, кровь, слёзы. Ты дал мне две. Осталась третья. Но эта не по мне. А по чему?
– Мне хорошо, – сказал Рома, притягивая её и укладывая у себя под боком. – Мне просто хорошо, – сказал, прикрывая глаза в блаженной истоме и уже забывая, что хотел спросить: что будет, если он даст все три. И зачем ей.
– Ты видел, – сказала ведяна, и в голосе её прозвучала догадка. – Ты видел, да?
– Видел, – сказал Рома и хотел спросить, что это было, но тоже забыл: он уже засыпал. Сквозь сон слышал, как ведяна смеялась и шептала ему в ухо одними губами:
– Хорошо. Это хорошо.
И ему казалось, что он повторял тоже: «Хорошо», – но волна света уносила его в тёплое, бессознательное, как вдруг вспыхнула в голове мысль, и показалось, что именно это он хотел у неё спросить.
Он открыл глаза и сказал твёрдым, неспящим голосом:
– А ты можешь сделать так, чтобы я летал? Хотя б немного. Всего один раз.
Сказал и испугался: он ничего не видел. Вокруг была чернота, и только серебряный смех ведяны искрился где-то рядом.
– Могу. Это будет твоё второе.
– Второе что?
– Второе желание.
И прежде, чем сознать её слова, прежде, чем что-то ей ответить, он понял, что уже погружается в охватившую пустоту.
Глава 5
С того дня жизнь установилась и пошла размеренно. Рома даже дивился, как это вышло и как может он жить так просто и по-человечески с таким необычным существом, как ведяна.
Они просыпались, он шёл завтракать. Гостья в это время сидела на столе, жизнерадостно болтая ногами и болтая сама, подтрунивала над Гренобычем, слушала треп Ромы. Потом провожала его до двери и, когда он уже клал ладонь на дверную ручку, привставала на цыпочки, быстро обвивала шею руками и коротко целовала его. Тепло этого поцелуя Рома нёс до самого ДК. На работе он был теперь на удивление спокоен, но словно бы отстранён. Его перестали цеплять дрязги, он будто забыл о Стеше, о Подслухайкине, Капустине, Тёмыче и других, кто раньше наполнял для него жизнь в ДК.
Теперь его больше волновало одно – спектакль. Репетиции шли каждый день, и Рома с удивлением видел, как собравшиеся люди, случайные, ничем не связанные друг с другом и ни разу не участвовавшие ни в каких постановках, втягиваются и живут этим не меньше, чем он сам. Дома он набрасывал новую сцену, в следующий раз её уже разбирали. Незнакомец, встреченный девушкой на берегу, – не то морок, не то тень, а может, и правда сын реки, случайно показавшийся людям, кто знает? – вызвал смятение в посёлке: ожидания, надежды, вера – всё это вдруг проснулось в людях и заставило меняться, заставило пристальней вглядываться вокруг и внимательней – друг в друга. Вдруг открылись скрытые связи, проступили почти забытые представления, люди облачились в роли, известные им по преданиям об Итильване, и каждый жил с ожиданием, предчувствием, надеждой на чудо и преображение – самого себя и мира вокруг.
Сюжет рождался как будто сам, Роме оставалось только наблюдать. Новоявленные актёры были на удивление податливы, ему казалось, что он лепит руками из мягкой глины. Вдруг выяснялось, что каждый словно попадал на своё место: что его судьба чем-то созвучна с судьбой персонажа, которого он играл, и именно это позволяло вживаться в роль, быть естественным, делать то, чего требовала пьеса. Та наивность, с которой они брались за это новое для себя дело, та непосредственность, с которой они обживались в роли, конечно, совершенно не походили на театральную, однако Роме именно это и нравилось – в этом было то, что позволяло вдохнуть в спектакль жизнь.
Дядя Саша спектаклем не занимался. Теперь он большую часть времени проводил в соседнем здании администрации, занимаясь новыми для себя делами – нацио- нальным обществом. Время от времени забегал в ДК, вваливался на репетицию, на ходу стягивая с шеи шарф, а с головы – большую мохнатую шапку, бормотал: «Ну как вы? Ага, ага. Ромочка, спасибо. – Жал руку, вглядываясь в глаза со смущённой виноватостью: – Я так рад, что ты это… ну, что ты тут… Я, вот видишь, как-то… Ну, всё нормально?» – оборачивался к людям. Те ему кивали, но глядели с нетерпением, когда же наконец он справится со своим шарфом, шапкой и курткой и сядет в угол, чтобы больше не отвлекать, а потом растворится, похлопав Рому по плечу: «Всё-всё, я побежал, извини, но всё хорошо у вас, вижу. Ещё забегу. Не серчай».