Но это длилось недолго. Вдруг она вдохнула в него – и слова ухнули в сознание разом. Русский, итилитский, английский, французский. Испанский, которого успел нахвататься в Штатах. Татарский, который изредка слышал и никогда не думал, что понимает. Чувашский – то же самое, мордовский, вместе с ним – финский, он прожил в Хельсинки полгода и успел выучить только здравствуйте и можно кофе из всего их жуткого языка. И вот теперь это разом вспыхнуло в голове, ожило, и он не то чтобы слышал – ощущал языки в себе как свет, но свет осязаемый, тёплый, и он всё пребывал и пребывал.
Рома уже не понимал, что с ним происходит. Голова полнилась светом и начинала гудеть. Понял, что как-то сумел забыть о поцелуе, но её язык по-прежнему был у него во рту, толкал воздух, упруго, сильно, наполняя его пульсом и движением. Но это не вызывало страсти. Ни страсти, ни страха. Ничего, что было в первый момент. В голове уже нестерпимо шумело, Рома чувствовал слабость, он опёрся спиной о стол, а руками держался за её плечи, отойди она – и он упадёт, но даже это не было стыдно сейчас – он почти терял сознание, а свет в голове, ослепительный, жгучий, давил на глаза и требовал, требовал.
В глазах побелело. Кажется, он начал отключаться, потому что вдруг понял, что сам точно так же, как она, толкает языком её язык, хотя только что этого не делал. От этого он очнулся и почувствовал, что опора уходит – она отдаляется. Он стал падать, зашоркал ногами, судорожно хватаясь за стол, – но не удержался и рухнул. В тот же момент – или не в тот, а в следующий, послеследующий, он не понимал сейчас, как течёт время, и есть ли оно вообще – до него донёсся грохот: распахнулась рама, пахнуло ветром, потянуло холодом, он стал глотать этот влажный, свежий воздух, пить его жадно, как воду.
И вдруг почувствовал всем телом, что теряет её, поднял голову – что-то мелькнуло перед окном и пропало.
Быстро, как только мог, он дёрнулся следом, понимая, что не владеет телом, что движется будто в желе. На руках подтянулся к подоконнику и упал на него грудью: её фигура мелькнула – или показалось. Окно в сад, где росла одинокая яблоня, забор вокруг дома, дальше поле, холм. Она удалялась по склону, стремительная, невозможно, нечеловечески быстрая.
Рома застонал и почувствовал, что снова падает. Куда? Он заныл, как от боли. Но не то, что она прыгнула из окна, а здесь была высота второго этажа; не забор, который просто так не перелезть – Рома сам лазал, знал, что дело мудрёное; не та невозможная скорость, с которой она удалялась, поразили его. Всего этого в его сознании сейчас будто не существовало. Но одна мысль, застряв ржавым гвоздём, доставляла страдание: она же босиком, куда – босиком, земля холодная, трава мокрая, куда она, куда. Эта мысль так тяготила, что он не понимал, что происходит с ним, что он сам чувствует, только стонал, не в силах думать про её босые ступни, и закрыл глаза, не в силах больше смотреть на потолок – он уже лежал на спине.
Из окна тёк воздух. Из окна текли звуки. Кто-то прокричал издалека: «Съели, съели!» – «Сами съели». – «А нам? А нам?» – «Так вам, так вам!» – «Из- го-ои!» – громко гаркнул кто-то прямо над головой. Рома вздрогнул, но не открыл глаз. Кто кричит, о чём… Мерещилось, что дом окружает взбесившаяся толпа. Но она быстро пропала – улетела, сдуло ветром. Наступила тишина, и в ней кто-то вдруг внятно произнёс у самого окна, так близко, будто заглядывал внутрь: «Ничего? Пусто? Пусто?» – и словно на этот вопрос ответили издали, долгим, протяжным, невозможно тоскливым, так что сжалась душа: «По-ра-а-а!»
Рома открыл глаза. Потолок больше не плясал, в теле появились силы. Он уже не лежал трупом, он мог бы пошевелить руками, ногой, мог бы встать. Но не вставал. Из раскрытого окна тек журавлиный клёкот. Светло, прощально, обречённо, и вместе с тем – с неизбывной надеждой. Рома слушал, чувствуя слёзы на щеках, слёзы затекали в уши, неприятно холодили, но он не шевелился, чтобы вытереть глаза; лежал и слушал:
– Пора! Пора-а-а-а! – кричали журавли, исчезая в осеннем прозрачном итильском небе.
Когда он снова открыл глаза, что-то пронзительно свистело. Похоже, он заснул. Провёл по глазам ладонью и тут же сообразил, что так гадко свистит: чайник. Подскочил, выключил. И замер посреди кухни, глядя на свои руки. Как сон, вспоминалось всё, что только что случилось. И поцелуй, и слабость его, и эти крики за окном. Но нет, не сон: окно и правда распахнуто, под ним шумит, опадая, любимая яблоня.
А значит, всё было.
И гостья его ушла.
Он ошалело сел на стул и опёрся локтями о стол. Чувствовал только боль и понимал, что это – от её ухода. В голове не было ни единой мысли. Он хотел, но не мог думать, хотел, но не мог анализировать. Возникшая пустота лишала сил. Почему-то он знал, что найти её, вернуть он не сможет. Или сама придёт, или никак. Для чего ей приходить, не видел. Но что в ней такого? Почему так плохо? – пытался подсовывать себе спасительные вопросы, однако сознание игнорировало их, оно было оглушено и требовало одного: её, её требовало.
Краем глаза заметил в кухне движение. Не обратил внимания: кот, наверное. Потом снова что-то шевельнулось, теперь уже в углу. Рома не обернулся, он был в своём горе. И вдруг совершенно отчётливо за спиной прозвучал хрипловатый мужской голос:
– А я тут. Ты что-то ешь? Дай мне.
Рома подскочил как ужаленный и развернулся. Никого. У миски сидел Гренобыч и смотрел не мигая.
– Ты что-то ешь? – раздался тот же голос, а кот в нетерпении перетоптался передними лапами, громко мяукнул, нервно зевнув. Но вместе с тем, как бы поверх мяуканья, понятного и привычного, Рома услышал тот же голос с хрипотцой, только громче, яснее, и с таким же в точности зевком: – Да-ай мне.
Он закрыл глаза, потряс головой и бухнулся перед Гренобычем на колени. Кот попятился.
– Ну чего? Как же этого не люблю… – Он отводил взгляд, пятясь к стене, и только из угла снова посмотрел на Рому. – Что смотришь? Ты смотри, а еду давай.
В голове нарастал прежний шум. Все попытки собрать мысли ни к чему не приводили. Рома чувствовал, что теряет связь с реальностью.
– Гренобыч, – выдавил тихо и жалобно. Даже сам разжалобился от такого. – Гре… Кот… Кот, это ты? Это…
Язык не слушался. Он понял вдруг, что сам не знает, на каком языке думает и говорит. И на каком сейчас надо. В голове будто был дым, в нём мелькало что-то, но что – не разобрать. Рома протянул руку, чтобы коснуться кота.
– Ну что? – Гренобыч с недоверием покосился на ладонь. – Тебе плохо? Ладно, так и быть.
Скользнув под рукой, изогнул спину так, что Рома лишь слегка коснулся шерсти. Замурлыкал и подошёл. Прошёлся у колен, отираясь мордой и мурлыча во всё горло, поднял голову и заглянул в глаза.
– Сейчас не плохо. Сейчас хорошо. Пусти, – услышал Рома и, повинуясь, перекатился назад и сел.
Кот залез на ноги, прижался тёплым боком к животу. Рома приобнял его, не отдавая себе отчёта, начал гладить, почёсывать шею и голову.
– Так, вот так, хорошо. Мне хорошо. И тебе хорошо. Тебе должно быть хорошо. Так, да. Всем хорошо.