Ага, о тебе-то я и забыл, подумал, оказавшись вдруг на полу, приваленный чужим телом. Тело схватило его поудобней и шарахнуло куда пришлось. Дыхание вышибло, а ещё по инерции откинулась голова, и он крепко приложился темечком к кафелю. Закрыл глаза, успел удивиться, отчего так всё детально запоминает, а руки сами вцепились во что-то мягкое и плотное и принялись с силой драть. Раздался вой. Рома решил глаз не открывать. Но тут получил ещё один удар – в бок – и догадался, что это очухался первый.
Руки сами собой разжались, и тот, кого он держал, дёрнулся вверх, отстраняясь. Рома перекатился в угол, стараясь вжаться в пол, изображая плинтус, лишь бы не подставлять бока и лицо. Почувствовал удар и тут же – что по полу дует.
Он поднял голову и увидел впереди открытую дверь на улицу: шумели мокрые деревья на дворе, резко выхватывал их контуры висящий над входом фонарь. Сейчас бы подняться, собраться и одним рывком дёрнуть туда. И снова он подивился, что всё так детально видит: и дверь, и деревья, и фонарь, и даже трещинки на кафеле, а вот как его пинают, умудряется не замечать, будто отключившись от собственного тела. Лишь бы не убили, успел подумать – и вдруг понял, что удары прекратились.
Понял и развернулся. Он надеялся, что кто-то вошел сюда, в эту слепую кишку коридора, и спугнул их, но было не так. Или, точнее, не совсем так. Никто сюда не вышел, это вдруг подключилась девица, и то, что Рома увидел, он не мог понять: прижав обоих мужиков к стенке, она равномерно, совершенно механическими движениями метелила их. Её движения были такими быстрыми и точными, и в то ж время такими сильными, с такой отдачей, что походили на работу мельничных лопастей или какого другого механизма. Пока лупила одного – по лицу, в живот, грудь, – другого придерживала у стены локтем, будто совсем не напрягаясь, будто тот был не живой человек, а манекен, который сам не стоит и норовит упасть. Потом переключалась на него. И так без пауз.
Рома смотрел на эту картину и понимал, что у него сейчас взорвётся голова: всё это было так ненормально и страшно, и ни на что вообще не похоже. И мужики, которые не могут пошевелиться, и хрупкое создание, в полной тишине методично и совершено равнодушно избивающее их.
Убивающее их. Он это понял.
И тут же услышал слабый голос: «Хватит». Не сразу сообращил, что это он сам.
Девушка остановилась. Отпустила мужиков. Они безвольными тушами сползли к её ногам. Обернулась. Посмотрела на Рому сверху вниз. В глазах было удивление. Ещё бы, он и сам удивился, что такое сказал. Но она удивилась как будто другому: что он жив. Рома даже не понял, почему так подумал, но лицо её переменилось – успокоение скользнуло по нему.
И тут же она рванула по коридору с такой скоростью, что ему опять стало дурно: человек, да вообще живое существо не может так разгоняться с места. Однако вот миг назад она стояла тут – и её уже не было, стук каблуков слился в один звук, а лицо обдало порывом ветра.
Холодно же на улице, сыро, куда в одном платье, подумал Рома, глядя ей вслед и чувствуя, что теряет остатки рассудительности, отмеренные на этот вечер. Зажмурил глаза, постарался перестать думать вообще. Потряс головой. Тело отозвалось глухой болью. Надо уходить.
Он приподнялся, открыл глаза и оглядел лежащие тела. Сами виноваты, мелькнула мысль. И ведь наверняка какие-нибудь шишки, кто тут ещё мог быть, на этом празднике жизни. Но кто бы это ни был, тебе, Роман Никитич, пора валить. Потому что никто не поверит, что измордовала их одна девица. Никто тебе не поверит.
Шоркая по полу ногами, он с трудом поднялся. Опёрся о стену. Мужики не пошевелились. С минуту постоял, приходя в себя, глядя на них и рассуждая, стоит ли что-то в этой ситуации делать, но мысли уже путались, он рисковал отключиться.
Медленно, придерживаясь за стену, вышел из здания и поплёлся домой.
Глава 7
Проснулся Рома на удивление рано, хотя был уверен, что проваляется до вечера. Но мочи не было: даже сквозь сон чувствовал, как болит всё тело. Ушибы, ссадины, растянутые сухожилия – и неясно уже, где и что ноет. Спал плохо, но мучило не только это: мучила навязчивая мысль, от которой никак не удавалось отцепиться, она выстраивала образы во сне, не давала расслабиться и забыться, она требовала, звала, так что казалось, он и правда идёт по лесу, ломится через завалы и кусты, чавкает по болоту, перелезает поваленные стволы, ищет, ищет, всё не может найти, но не верит в это, не может быть, чтобы потерял, он должен найти, должен снова выйти туда, должен…
Наконец понял, что так больше нельзя, открыл глаза и сел на кровати.
В комнате было темно. Тело болело. Он поднялся и побрёл в душ.
Погревшись в горячей, врубил холодную воду, задохнулся, отчего тут же заболели рёбра, и принялся часто и коротко дышать, пока холоднющие иглы кололи кожу. Выключил воду, чувствуя себя гораздо бодрее. Хотел жёстко растереться полотенцем, но больные места взвыли – прекратил. Стал бережно промакивать воду с кожи, морщась и шипя от боли.
Вышел из душа и задумался: что теперь? Делать ничего не хотелось. Было чувство пустоты, которую неясно чем заполнять. В ноги ткнулся Гренобыч, громко заурчал. Наверное, стоит поесть, решил Рома и отправился за котом на кухню.
Из продуктов дома оказались только яйца и хвост варёной колбасы. Он разогрел сковороду, порубал половину колбасьего хвоста и кинул жариться, а пока взбил яйца с молоком. Гренобыч тёрся о ноги, как всегда молча. Ему тоже досталась часть жидкого омлета, ещё без соли и перца. Остальное отправилось на сковороду, там скворчало и пучилось. Омлет напоминал Солярис. Гренобыч лакал и чавкал. Рома отвернулся к окну.
За окном так нерешительно светало, что становилось тошно.
Он поставил чайник, снял с огня омлет, быстро пожарил на горячей сковороде хлеб. Сел за стол.
– Приятного аппетита, Роман Никитич. Спасибо, и вам, Роман Никитич, – сказал и уплёл всё быстрее, чем готовилось. Растворил в кружке кофе. Подумал, добавил остатки молока. Подумал ещё и положил ложку сахару. Попробовал. Съедобно. Взял кружку в руки и снова уставился в окно.
Свет уже заполнил небо. Оно посерело, постепенно озаряясь из глубины. На его фоне чёрно и резко проступала яблоня. Дедова, Рома помнил, как он сажал её: самому было года четыре, ати приехал зачем-то в город, редко он здесь бывал, но вот появился, взял лопату и посадил в саду яблоню. Мать, правда, говорила: во дворе, – потому что какой это сад, если там одна яблоня, но Роме нравилось, что она одна, и сад называл садом – таким дзенским, с одинокой яблоней. Листья на ней ещё держались, а яблоки Рома собственноручно поснимал неделю назад, оставив только на макушке – для птиц. Ати всегда делал так же. Надо делиться, говорил. Оставленные яблоки объедали ещё до наступления морозов – налетали стайками свиристели, мигрирующие в ноябре, останавливались на дедовой яблоне, свистали целый день и уносились дальше, как оживший ветер, оставив дерево пустым. Но становилось приятно. Делиться приятно.
Сейчас ещё никто не прилетал, яблоки виднелись на фоне неба. Рома посмотрел на них, посмотрел на небо, озаряемое на востоке, за домом, и тёмное, насыщенно там, где была Итиль. Допил кофе одним махом, как лекарство, поднялся и пошёл одеваться.