Петр рядом со мной пошевелился, и я виновато отогнала все мысли об Эрихе. Когда Петр поворачивается ко мне, я ощущаю его желание через ткань одежды. Его руки обнимают меня, находят край моей сорочки. Это часто происходит вот так, в середине ночи. Не раз я просыпалась от того, что он был уже внутри меня, по-первобытному готовый к действию. Когда-то меня бы это задело, но теперь я благодарна тому, как прямолинейно его желание, которое появляется даже без романтического контекста.
Я забираюсь на него верхом – под моей сорочкой нет белья – и кладу ладони на его теплую грудь, вдыхая смесь из алкоголя, табака и пота. Затем я медленно и размеренно раскачиваюсь в такт движению поезда. Петр поднимает руки, обхватывает ими мой подбородок, заставляя меня опустить взгляд на него. Обычно он держит глаза закрытыми, как будто уходит в другой мир. Но сейчас он смотрит на меня неотрывно, как никогда прежде. Он как будто пытается раскрыть тайну или открыть какую-то дверь. Глубина его взгляда как будто что-то высвобождает во мне. Я начинаю двигаться быстрее, желая большего, тогда как жар внутри меня становится сильнее. Его руки на моих бедрах, направляют. Он закатывает глаза. Когда моя страсть доходит до пика в этом безмолвном отточенном действии, я падаю вперед и кусаю его за плечо, заглушая стоны, чтобы они не разносились эхом по вагонам.
Затем я перекатываюсь на койку, лежу рядом с Петром. Его пальцы путаются в моих волосах, и он мягко шепчет себе под нос что-то на русском. Тесно прижимается ко мне, целуя мой лоб, щеки, подбородок. Его страсть удовлетворена, и теперь его прикосновения нежны, а взгляд теплый.
После этого он погружается в дремоту, одна рука вытянута над головой в движении, напоминающем сдающегося пленного, другая лежит у меня на груди, прижимая своей тяжестью. Спит он, однако, беспокойно, мечется. Сражения под его веками никогда не останавливаются. Я думаю о том, что он видит. Это для меня как глава книги, которую я никогда не читала. Я мягко глажу его рукой, и он успокаивается.
Мы стали любовниками прошлым летом, в туре. Сначала мы просто сидели долгими вечерами у костра на заднем дворе за шатром, уже после того, как все уходили спать. Только потом начались ночи, вроде этой, когда мы находили утешение в обществе друг друга. В Петре есть глубокая печаль, трагедия, о которой я не решаюсь спрашивать. В иные лихорадочные моменты он как будто пытается вернуть прошлое. Я тоже не рассказывала ему в подробностях о тех годах, которые я провела вне цирка, с Эрихом. Жизнь с Петром вся про «здесь и сейчас». Мы вместе просто для того, чтобы быть вместе – в основе наших отношений нет ни прошлого, ни будущего, ни обещаний, которые мы, возможно, не сможем сдержать. Та часть меня, которая хотела чего-то большего от мужчины, умерла в день, когда я уехала из Берлина.
Я смотрю вверх на лампы на потолке, которые качаются туда-сюда от движения поезда. Прошлым утром мы встали перед рассветом. Погрузка началась за несколько часов до этого, бесконечная вереница грузовых вагонов с логотипами цирка, наполненных коробками и шестами для палаток. Рабочие не спали всю ночь, дым от их сигарет и запах пота как будто обволакивали весь поезд. Животные были последними, кого грузили перед нами: слонов, накрытых полотнами ткани, шаг за шагом заводили на подъем, клетки с большими кошками методично завозили в вагоны. «Э-э-э!» – заулюлюкал Тео, увидев, как заводят последнего слона, как рабочие вчетвером заталкивают его массивный зад в вагон. Я не могла не улыбнуться. Для нас, детей цирка, экзотические животные были привычным зрелищем с самого юного возраста. Когда такое было, чтобы кто-то удивлялся слону?
У Петра было свое отделение, половина вагона, отгороженная фальшь-стенкой. И в сравнение не идет с той роскошью, в которой путешествовали мы с семьей: у нас было два вагона, у каждого – своя кровать, личная ванная и обеденный стол, практически дом на рельсах. Конечно, это было в лучшие времена нашего цирка, в его золотую эпоху.
Я машинально касаюсь правого уха, чтобы нащупать золотую сережку, которая принадлежала моей матери, провести пальцем по маленькому шероховатому рубину. От моей семьи не было никаких вестей с самого моего возвращения в Дармштадт. Надежда, но то, что я смогу узнать о них, когда поеду в тур с цирком Нойхоффа, провалилась в прошлом году. Я не могу спрашивать о них напрямую, опасаясь, что люди догадаются о связи между мной и моей истинной личностью. А когда я задавала общие вопросы в городах, где мы когда-то выступали, люди просто говорили, что цирк Клемтов не приезжал в этом году. Я даже отправила письмо герру Фейну, который организовывал тур по крупным городам для нашего цирка, надеясь, на то, что он, возможно, будет знать, куда уехала моя семья.
Но оно вернулось с припиской на лицевой стороне: Унцуштельбар. «Не подлежит доставке».
По стенам вагона бегут тени. Мы едем уже около тридцати часов, больше, чем должны были бы, но это из-за того, что мы объезжаем разрушенные или уничтоженные участки пути. Поезд стоял несколько часов где-то рядом с границей, пока над нами летали британские самолеты, бомбы взрывались так близко, что у нас с полок падали сумки. Но теперь поезд торопливо едет по сельской местности, которая быстро мелькает в окнах.
Мои веки тяжелеют, меня убаюкали размеренный ход поезда и жар желания, который мы только что разделили с Петром. Я перетягиваю одеяло на себя, заворачиваясь в него, холодный воздух проникает внутрь вагона через треснувшее стекло. Еще слишком холодно для тура. Вагоны плохо отапливаются, а домики на ярмарках рассчитаны на летнюю погоду.
Но программа уже утверждена. Мы выехали в первый вторник апреля, как и в прошлом году. Когда-то цирк ехал бы туда, где много денег, в винные долины Луары и богатые деревни в Рона-Альпах. Теперь мы выступаем только там, где разрешено, расписание составляют немцы. То, что Рейх позволяет цирку продолжать работать все эти годы, – это немалое достижение. Они разрешают нам колесить по оккупированной Франции, как бы демонстрируя: «Смотрите, все нормально. Разве все так уж плохо, если тут такое веселье?» Но мы представляем собой все то, что ненавидит Гитлер: чудаки и уродцы в режиме, где все подчинено конформизму. Когда-нибудь они запретят нам выступать.
Поезд замедляется, со скрежетом останавливается. Я сажусь на кровати, выпутываясь из-под руки Петра. Хотя мы уже пересекли границу с Францией, в любой момент у нас на пути может оказаться пограничный пункт контроля. Я подскакиваю в поисках своего удостоверения и других документов. Мы снова начинаем движение, остановка была временной. Я сижу на краю кровати, сердце все еще бешено бьется. Сейчас мы близко к линии, которая раньше отделяла вишистскую Францию от оккупированной. Теперь обе под контролем Рейха, но поезд обязательно будут досматривать. Когда – именно «когда», не «если» – придет охрана, я хочу быть среди других девушек в спальном вагоне, а не здесь, в вагоне Петра, рискуя попасть под более тщательную проверку моей личности и бумаг, мне лучше просто смешаться с толпой.
Я выбираюсь из постели, торопливо одеваюсь на ледяном воздухе. На цыпочках, чтобы не разбудить Петра, я проскальзываю в следующий вагон, где спят девушки, подержанный, потертый, наполненный несвежим запахом, койки в нем расположены по три штуки – одна над другой. Несмотря на тесноту, здесь настоящее постельное белье, а не спальные мешки. Под койками аккуратно стоят ряды маленьких чемоданчиков, по одному на каждую.