– Ты меня рисуешь в уме. Не уступай фантазиям, не заходи слишком далеко, – сказал Васька детским голосом, в котором, однако ж, слышались низкие знакомые ноты: то ли Шведа, то ли Мити. – Только слабый человек путает настоящий мир с миром, в котором ему хотелось бы жить. На самом деле меня нет. Нигде. Только в твоем мозгу, – тут по смыслу он должен был вздохнуть, и он действительно вздохнул. – Ты просто очень сильная. Талантливая. И твой мозг может вообразить что угодно и выдать эту иллюзию за правду. Я – галлюцинация.
– Значит, я псих…
– Нет. На самом деле ты прекрасно знаешь, где правда, а где иллюзия. Ты всего лишь себе подыгрываешь. Смотри, не заиграйся.
– Я просто не хочу, чтоб ты навсегда исчез.
– Я тоже не хочу, чтоб ты навсегда исчезла. Но это рано или поздно случится. Все умирают. Уходят с лица земли. И вспоминать с течением времени становится труднее. На самом деле тебе и теперь уже трудно меня вспоминать.
– Нет!
Васька усмехнулся. По правде говоря, Мурка и сама чувствовала, что образ Васьки постепенно тает. От этого тоска по нему и бесполезная, в землю, любовь становились только мучительнее. Она вздохнула: когда-нибудь ведь это пройдет? Правда? И она сможет испытывать чувства простые и светлые, как все люди вокруг? Иногда, моментами, с Янкой, Шведом, Митей ей это почти удавалось. Обычно же, когда она бывала одна, все человеческие чувства плыли где-то очень высоко поверх ее головы. Ее чувства тяжелые. Придонные, темные, как ил… Тоска, в основном. Но ведь это пройдет? Ладно, даже если ей удастся вздохнуть свободно, разве она потом вообще сможет хоть кого-нибудь на свете любить больше, чем Ваську? И что, вот так полюбить – и потом всегда бояться, что с этим любимым существом что угодно может стрястись? Вот как сейчас страшно за Янку?
– Конечно, страшно, – кивнул Васька. – Ужасно просто. Мне за тебя тоже было страшно. Я потому и таскался за тобой в художку, чтоб ты по вечерам в темноте одна не ходила… Я люблю тебя. Раньше только я один на свете тебя и любил. А теперь тебя вон сколько народу любит. Митя, Янка, Швед. И папа даже, наверное. Потому что приехал тебя найти… Так что я тебе не так уж и нужен… Тебе ж не десять, чтоб разговаривать с воображаемым призраком…
– Нужен. Хочу разговаривать. Не исчезай.
– Сейчас – не исчезну, потому что тебе страшно. Я тебя провожу. Как из художки – сквозь мрак жизни… «Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу…»
– «…Утратив правый путь во тьме долины», – договорила Мурка.
Васька Данте не знал. Он даже имени такого никогда не слышал. И не услышит. А правда, какой же ужасный лес вокруг, зловещий, темный. Но по-настоящему этого леса она не боялась. В ней, переполненной тяжелым, беспросветным, не было сил всерьез воспринимать еще и эту угрозу. Ну, лес и лес. Змеи тут водятся, да. Надо смотреть под ноги. Котенок заворочался за пазухой, щекотно дергая ушами. Живой, мурчит. Едет неизвестно куда, но мурчит, потому что прижат к теплому и живому. Мурке бы самой вот так же прижаться к теплому и живому… Но она даже к матери так не прижималась. Может быть, разве в таком раннем детстве, что уже не помнит? Но она ведь – мама? Или – уже нет? Ох. Ну почему, почему мать-то никого не любила? Не хотела бояться за них с Васькой?
Девочка Эля впереди куда-то исчезла. Но Мурке не надо показывать дорогу – она уже в третий раз тут идет. С теплым котенком на пузе, с волшебным Васькой у плеча, с сильной и мрачной Элей впереди Мурка и перехода по гнилой гати через болото уже не боялась. Надо быть осторожнее, вот и все. В жизни полно вещей пострашнее болота. Например, она превращает девочек с доверчивыми глазами в жирных, никому не нужных паучих. А нервных мальчиков – в трупы…
Перед гатью Мурка схватила ту же легкую жердочку, с которой перебиралась утром, и ловко ступая по тяжелым следам Шведа, кое-где отпечатавшимся в черной грязи, пошла вперед. Интересно, кто эти жердинки для местных баб наготовил? Дед Косолапов, что ли? Досужий вопрос. Если она думает о ерунде, а не о том, что рассказал Митя, и не о том, что идет к матери, которую и матерью-то звать не хочет, значит, она боится. Очень боится. Мать – она ведь мать. Она не была злодейка, то есть не причиняла зла нарочно. Просто она такая была. Варила суп, ходила на работу. Всегда воняла аптекой. Она, наверно, просто сама по себе была такая: тлетворная? Невкусные супы ее, кстати, на следующий же день скисали даже в холодильнике. А после того, как Васька подглядел, как она при варке бросает в суп беленькие глянцевитые шарики какого-то лекарства, а потом, как Баба-яга, тщательно размешивает варево, отклоняя каменное лицо от белесых клубов пара, – супы эти больше вообще никто не ел. Отец, выслушав их с Васькой, даже скандалить не стал, понурого Ваську обнял, а Мурке выдал красную бумажку, мол, давай сама, вот вам на еду, только на гамбургеры все не просаживайте. Мурка научилась жарить картошку и покупать колбаски на один раз. А Васька после школы варил макароны с сосисками или пельмени, не спуская глаз с кастрюли; ел сам, конспиративно мыл кастрюлю, а для поздно возвращавшейся из художки Мурки ныкал пельмешки в жестянку из-под печенья и прятал на полке с игрушками. Однажды вечером отец застукал их за этими слипшимися холодными пельменями и банкой фасоли, ругать не стал и даже сам съел парочку пельмешков, а потом еще дал денег, на супчики в кафе – а мать орала на кухне про зря загубленные ее лучшие женские годы…
Под ногами прыгали, убираясь с пути, мелкие коричневые лягушата. В болоте по сторонам изредка булькали пузыри. Ноги помнили, куда ступать, поэтому она легко перебралась… Почти перебралась. Услышала далекие голоса и быстро, как кошка, шмыгнула в кусты – вернее, в тесно сросшийся пучок кривых елок, березок и ольшин на кочке метрах в трех в стороне от гати. Присела, сжавшись, как могла, в тесный комочек. Котенок недовольно заворочался, перелез с живота на бок и там затих, щекотно уткнувшись мокрым носиком в подмышку. И она сидела, не дыша, и думала только об этом мокреньком щекотном носике, чтоб не думать о том, почему она прячется от любимых и солнечных Янки и Шведа.
– …непонятное место, – разобрала она Янкины слова. – Вроде бы иконки-цветочки-платочки и все такое, а на самом деле как-то не по себе. Что-то не так. Приветливые, «ангела-хранителя» желают или там «господи-спаси», но что-то кажется, их господь – не ладаном пахнет. У них, кстати, там вообще, вот как в церквах, не пахнет. Чем-то другим. Мимо домика одного проходили, запертого, так там вообще этиленом каким-то пахло, как в химлаборатории или… Да как в магазине автозапчастей, где еще и покрышки продают. Химией какой-то агрессивной. Фармацевтикой.
– Ну, вот и сходится, – согласился Швед. – Не зря Кошкин Митя так заволновался. Чем-то тут это бабье в платочках явно не православным занимается.
– У них мужских икон нет, – задумчиво сказала Янка. Ее сапоги, казалось, чавкали в метре от Мурки.
– В смысле?
– Ну, изображений святых – мужчин. Все только женщины. Они повернуты на любви, ага. Или на сексе, что ли… К примеру, я в часовенку вошла, там бабка лет за семьдесят на коленках, лоб в пол, ну, думаю, мешать не буду, молится – и тут слышу, представь, что она в пол бормочет: «Здесь заповеданность истины всей, вечная женственность тянет нас к ней!» А?