Мурка нервно усмехнулась, стараясь не пятиться. Шаман – а глаза-то у него правда черные-пречерные, будто без белков – тоже усмехнулся:
– Ничего-то ты про себя не знаешь… Да что, тут у вас и сильные шаманы не знают, что они – шаманы, – он оглянулся на Шведа и усмехнулся, заговорил неслышно – но прямо в мозг: – Ты осторожнее с ним; эти золотые – самые опасные… Была б ты простой девчонкой, он б уж давно всю твою юность выпил и косточки твои выплюнул. Но ты – другая. Сродни ему. Потому так тебя и любит, думает – своя, ну, как сестра… Бабки твои, прабабки – ведьмы были, знаешь?
– Я что, тоже ведьма?
– Тебе до ведьмы-то еще расти сколько… Видишь-то, бывает, чего другие не видят, а, Трехглазая?
– Лучше б не видеть.
– Удел таков, – он пожал плечами. – Мы не выбираем. Ну что, будешь сниматься? Мне мальчик нужен, снежный, ты – белая, совсем то, что нужно! Не мальчик, но и толком не девочка! Шаманка ты!
Мурка посмотрела на Шведа. Тот пожал плечами и сказал:
– Так интересно же получится.
И Янка стала гримировать Мурку под эскимосского мальчика, причем нужен был альбинос, чтоб, велел шаман, «как из снега»; а толстогубый музейщик вызвал такси и скорей съездил куда-то, привез через двадцать минут белую-белую шаманскую шубку с нашитыми серебристыми кружками и квадратиками. Шубка оказалась Мурке впору – это что же, там на севере и дети шаманами бывают?
– Все бывает, – шаман будто услышал. – Я был, например. Рано стал. Про меня книга-то.
Съемка закончилась за полночь. Тело ныло, нервы, подрагивая, валялись внутри полусдохшими червяками. От усталости глаза не смотрели на ночной город, рыжими фонарями и светофорами проносящийся за стеклом машины. Уставший надежный Швед – что это такое странное про него говорил шаман? – за рулем. Притихшая чуткая Янка с ним рядом. Швед – выпил бы Муркину юность? Да ну… Швед – добрый… Как различить: где реальность, а где – воображение? А писатель-шаман – сумасшедший или нет? Белая ночь, бездонное белое небо, посеребренные громады домов с редкими желтыми окнами, улицы, улицы…
Мурка зачем-то потрогала рысий коготь на ремешке, подарок шамана-писателя, закрыла глаза: ой. Северное сияние? Да, тот фон, что в итоге шаман выбрал для иллюстрации… Только шевелится, переливается… Холодно-то как… Скрипит что-то… Рокот какой-то сверху…
…Ангакок лепил из снега и льда долго, неторопливо, подливая, где надо, талой розоватой водой: гладенькие косточки изо льда, мяско из плотного влажноватого снега, глазные яблоки из двух черных круглых камешков, еще в летнее солнцестояние найденных в кромке ледяного прибоя. Только сердечко в снежную грудь, в клетку ледяных ребер он вложил настоящее – посиневший жалкий, человеческий, сочащийся сукровицей кусочек, чуть теплый – все это время Ангакок прятал его за пазухой, у своего старого умирающего сердца.
Великий Отец там, среди звезд, бил в черный бубен неба, и зелеными небесными сполохами беззвучно расстилались над тихими снегами отблески. Не слышал отцовского бубна Ангакок, старый стал – слышал только, как тут, внизу, на кладбище, ноюще поскрипывали, качаясь, подвешенные на столбах щелястые гробы, баюкавшие прежних шаманов; молча зияя, не покачиваясь и не скрипя, ждал только что сколоченный гроб для Ангакока.
А он лепил новую жизнь мальчику, которого избрал и выкрал три дня назад в стойбище – сильный мальчик, сильное сердце: едва оказалось внутри, забилось оно ровно и храбро, а тело засветилось, сделалось плотным, гибким. Ангакок сходил к нартам и принес новую белую шубку с нашитыми серебряными и медными дисками и фигурками животных, маску рыси, белый колпак с бубенчиками; принялся одевать ребенка, чтоб тому было в чем вернуться к людям.
Снежная, стылая кожа обжигала ладони, белое тельце под шубкой вздрагивало вслед за ударами молодого сильного сердца, бьющегося в такт рокоту небесного бубна. Под закрытыми голубыми веками просвечивали черные глаза – белый мальчик смотрел сквозь веки мимо старого Ангакока, мимо растерзанных Ангакоком-медведем жалких, припорошенных снежком тускло-багровых останков, – смотрел в тундру, на сполохи – и еще дальше, в черную бездну над сполохами, где среди звезд кружила Великая Мать Всех Птиц и бил в бубен неба Великий Отец.
На тонкую шею мальчика старик повесил цепь с древним, тяжелым солнечным диском с дыркой в центре: сквозь нее новый Ангакок будет смотреть, отыскивая людей, затерявшихся в снегах. А в руки дал легкий, младший бубен – болезни отгонять… Теперь надо…
– …Котенок! – позвал голос Шведа. – Кошка, да ты спишь, что ли? Просыпайся давай, приехали!
– А, сейчас. – Мурка скорей содрала с шеи ремешок с рысьим когтем, сунула в карман. Не надо нам таких снов жутких… Глаза – черные камешки, надо же! Какой жуткий север! Как холодно там!!
Ой, они уже на стоянке. Выскочила скорей в теплый и белый ночной воздух. Явь. Жизнь. Лето. Не снег под ногами, а твердый, за день нагретый солнцем асфальт. С Невы слышно чаек… И ничего не мерещится!
Из багажника она забрала все зонтики в чехлах и серый кейс с объективами. Швед и Янка взяли остальное. В лифте Мурка спросила:
– Швед, а как его зовут? Писателя этого?
– Почитать еще надо, что он пишет… Жутковатый тип, ага? Этника, аж до костей пробирает…Умный он, я давно таких умных людей не встречал, думал уж, такие умники только в книжках остались… Только ум его… На мухоморах настоян. Странный ум, не нашенский… Мистика.
– У тебя телефон его остался? – Мурка почти всерьез размышляла о том, где взять снега, чтоб слепить Ваську. А сердце она б ему свое отдала… – Как его зовут?
– Зовут… Странно так, по-северному: «Ангакок». Но приятель его говорит, не имя это, а должность, типа «шаман». Мол, настоящее имя шамана никто знать не должен.
Янка пристально, без улыбки, смотрела, смотрела на Мурку – и поежилась:
– А может, ты тоже – правда шаманка, как этот тип сказал? Я слышала. Знаешь, иногда у тебя взгляд бывает как у него, у этого, Анга… Как? Ну, у шамана. Насквозь. Будто все секреты видишь. Только у него глаза черные, холодные, как камешки, а у тебя – серебряные, как ртуть…
2
Все экзамены по специальности Мурка сдала на максимум баллов. Да еще и Янкин научный руководитель был в приемной комиссии, и Янка показала ему на телефоне несколько Муркиных работ – дядечка сперва не поверил: «Это точно абитуриентка рисовала?», а потом попросил скинуть ему и сам еще переслал кому-то. В итоге на следующих двух экзаменах за спиной у рисующей Мурки то и дело останавливались преподаватели, собирались, перешептывались; а препод с подготовительных, слегка сияя, время от времени приносил Мурке горячий чай в картонном стаканчике – и кстати: хоть и лето, а в Академии было холодно, промозгло, и Мурка грела пальцы об стаканчик. Голову гипсовую надо было рисовать девять часов, а натюрморт – все двенадцать. Она, конечно, управилась быстрее, но все равно под вечер голова кружилась, перед глазами мельтешили черные точки, а Васька ныл, мол, сколько можно, уже все «ок», сопел и становился практически видимым.