«Надо все же взять другую девушку из рода кэрэитов и вместо Ыбахи возвысить ее… Впредь я не ошибусь ни в происхождении, ни в характере!» – размышляла мудрая Ожулун и утверждалась в этом намерении с каждым прожитым часом. «А о татарах надо поговорить с Экэ-Джэрэном: довольно маяться прошлыми грехами – пора подумать о настоящих достоинствах, о будущем иле… Теперь нас много, и у каждого в прошлом свои пути… Экэ-Джэрэн остался единственным главой этих выходцев из древнего тюркского каганата, а выглядит как человек, которого точит червь тяжких сомнений. Нет, почтенный! Щепка не может плыть против течения. И копание в гнойных ранах былых обид до добра не доведет, а до огневицы – может. Нужно соединить силы – и будущее наше будет бесконечно…»
Думали не только татарские аксакалы – думала и Ожулун, чьи волосы начинали седеть, но глаза, теряющие земную зоркость, видели далеко в вечности. И она еще была полна сил. Во всяком случае, ей так мнилось…
Глава десятая
Печальная песня
Почему, когда летят головы у одних, другие становятся разумнее?
Почему никогда не оценивается доброта и простота? Почему они служат основой для обид, мести?
Почему жестокость обрывает корни всех недоразумений?
Легенды о древних правителях
– Турхаты разохотились, – смущаясь чего-то, доложил Дабан. – Снова собрались на охоту, – пожал он плечами.
«Вот оно!» – Джамуху словно обдало жаром пустыни средь горной прохлады. Но голос его не дрогнул, когда он спросил Дабана:
– Что – заметили дичь?
– Вчера вернулись пустые. Сказали, все пусто, как чума прошла: ни рябчика, ни зайца, ни зверей никаких.
«Заговор строят, умники», – решил Джамуха и сказал Дабану:
– Отправляй их. Пусть ищут удачи, но берегут коней. Кони-то отощали совсем. А ты – останешься со мной: с этого часа твоя дорога расходится с их дорогой! Иди…
По вялым движениям Дабана и остальных можно было судить, как упал боевой дух турхатов. Вот он, как замороженный судак, как оглоушенный щуренок, повернулся, чтобы идти, но сначала сунул в рот древесную смолу-жвачку. То есть сознание его затемнено: месяцем раньше разве посмел бы он в присутствии гур хана забивать рот этой вонючей серой? Так ведь и есть хочется мальчишке.
«…Пусть откроется сознание твое, запоминай знаний больше, умей слушать неслышимое, видеть невидимое, полагать неочевидное. Пробей дороги добра, иди тропами святых деяний. Будь умен и мудр, силен и терпелив», – вспомнилось Джамухе старинное благословение, когда он смотрел в спину уходящего Дабана, как тот, прыгая с камня на камень, удалялся в сторону скрытого караула. «А так ли я умудрен, чтоб давать советы юношам? Сам-то я сумел увидеть невидимое?..»
Дабан тревожился, и причиной тревоги считал все более ощутимую отчужденность турхатов, которая высвечивалась, как у всякого неискушенного, в какой-то подчеркнуто правильной и чрезмерно дружелюбной окраске их перебрехиваний. Так с улыбкой иной сует руку за пазуху, а достает оттуда кукиш.
– Отправляйтесь! – передал Дабан товарищам разрешение гур хана. – Велено беречь коней, и все. Я остаюсь в охране.
– Сам-то гур хан никуда не собирается? – спросили его.
– Сидит на том же черном камне…
Турхат, уже сидевший на коне, съехидничал, сделав глаза простодушными:
– Сам-то не почернел?..
Этого Дабану было достаточно, чтобы ясно увидеть содержимое их пазух, и он сказал с угрозой:
– Скорее твой красный язык почернеет, когда вывалится из вонючей пасти твоей отрубленной башки!
Остальные турхаты зашикали на неосторожного остроумца, загарцевали вокруг того на разномастных лошадях, покрикивая:
– Жуй свою жвачку да помалкивай!
– Язык-болтунок – ему место между ног!
Опростоволосившийся турхат посмеивался, отмахивался, а потом вздыбил коня, гикнул и пустил его вскачь, увлекая за собой товарищей.
«Он и заводила!» – унимая сердцебиение, подумал Дабан. Поднял с земли прохладный камень, приложил его ко лбу. Когда камень впитал в себя жар, Дабан разжал горсть и глянул на камень. «Таким должно быть сердце? О, Всевышний на вечно синем небе! Почему?» Он швырнул камень в небо и увидел большущую стаю гусей-гуменников, которые снижались на невидимое лесное озеро. Это зрелище озарило душу Дабана горячим азартом и радостью, оно, как дуновение ветерка в душный полдень, освежило ее и унесло полынную горечь только что происшедшего разговора – он побежал к Джамухе, с трудом сдерживая крик: «Гуси! Гу-си-и-и!» Бежал он ловко – ни один камень не стронулся с места под ногой, ни один сучок не хрустнул. Только полосатый бурундук проскользнул вверх по стволу кедра, словно играя с Дабаном в прятки.
И он услышал, как Джамуха поет.
…Много дорог предо мной,
Но не нашел опоры нигде.
Широки степи родные,
Но нет мне приюта нигде.
Я как облако в высоком небе –
Несет меня ветер,
А кругом пустота…
«Гур хан поет…» – в растерянности затаился за каменным валуном Дабан. Он посмотрел на замшелый бок валуна, словно бы обращаясь к тому за советом.
«И я запою, если меня стронуть и пустить вниз по склону», – ответил камень. «Таким должно быть сердце?» – спросил Дабан. Он закрыл глаза и приложил ухо к морщинистым губам камня. Камень молчал.
…Среди людей я не нашел друзей,
Не встретил соратников… –
тихо пел, завывая, Джамуха.
«А я? Кто я?» – мысленно спрашивал вождя Дабан.
…Народ мой забудет имя мое,
Останется лишь песня моя –
Моя последняя опора,
Мой единственный посох.
Она будет сторониться счастливых,
Она пойдет от костра к костру,
Будет гостем одинокому,
«А ты сирота… – сказал себе Дабан. – Нет отца-матери, нет вождя… Зачем жизнь? Зачем стрелы в колчане?..» Он сосчитал их каленые оголовья и, ступая тише хорька, тронулся вниз по ущелью, к маленькому озерку, куда, по его соображениям, сели дикие гуси. «Порадую гур хана жирной дичью…» – думал он, освобождаясь от тугих пут непосильных мыслей.
* * *
Джамуха и черный камень словно врастали друг в друга: камню отходило тепло гур ханова тела, а Джамухе – спокойствие камня. Джамуха смотрел на свое отражение в зеркальной кривизне серебряного щита: век бы никуда не уходил отсюда! глаза бы мои никого не видели! уши бы никого не слышали! Но мужество вождя – не в выборе жизни, а в выборе смерти и времени для нее. Главное – вовремя.