когда-нибудь,
дорожкой зоологических аллей
и она —
она зверей любила —
тоже ступит в сад,
улыбаясь,
вот такая,
как на карточке в столе.
Она красивая —
ее, наверно, воскресят.
Дальше идут двадцать ни на что не нужных строк, потому что настоящая кульминация, настоящий взлет – здесь. Поэма заканчивается там, где герой обозначает место встречи в отдаленном будущем, потому что здесь и сейчас ничего уже больше быть не может. К этому очень серьезную ноту добавило и «Юбилейное», в котором Маяковский делает самое страшное признание:
Хорошо у нас
в Стране Советов.
Можно жить,
работать можно дружно.
Только вот
поэтов,
к сожаленью, нету —
впрочем, может,
это и не нужно.
В 1923–1924 годах Маяковский делает совершенно четкий вывод о том, что революция не состоялась, утопия не нужна, в получившемся мире он не нужен, личности остается только раствориться в массе, что и происходит в поэме «Владимир Ильич Ленин». После чего еще шесть лет жизнь и творчество поэта продолжаются на автопилоте. Происходят, конечно, замечательные лирические вспышки, всплески, но происходят лишь потому, что автор все глубже и глубже проникается депрессией:
И когда
это солнце
разжиревшим боровом
взойдет над грядущим
без нищих и калек, —
я
уже
сгнию,
умерший под забором,
рядом
с десятком
Значит ли это, что все утопии обречены, что «Про это» – вечная эпитафия любой надежды? Конечно, нет. Рано или поздно, в отдаленном будущем, которому мы вряд ли станем свидетелями, мечта Маяковского воскреснет. Будет построен мир, где другой человек, «большелобый тихий химик», будет воскрешать мертвых. Именно мечтой об этом мире движется поэзия и движется история.
Сергей Есенин
Трезвый Есенин
Есть печальная закономерность во всех видах искусства, но в литературе особенно, и в России особенно: степень любви, степень приязни, страстного обожания конкретного автора находится в обратной зависимости от просвещенности обожателя. Чем человек меньше знает, тем сильнее он любит то немногое, что ему известно. С Есениным случилась именно такая трагедия: он стал объектом совершенно истерической, не допускающей никакого анализа любви со стороны так называемых почвенников (с которыми сам он, вероятно, обошелся бы обычным своим приемом – кружкой по голове, как часто доставалось от него поэтам-подражателям). Есенина полюбила и криминальная Россия, которая увидела в нем выражение своей заветной сути (правда, для этого он и сам сделал многое). Поклонники Есенина в массе своей, как совершенно справедливо писал Варлам Шаламов, – это люди, ухватившие худшее и самое легкодоступное в есенинской литературной традиции. В результате один из крупнейших русских авангардистов, много сделавший для реформы русского стиха, представляется этаким кротким отроком, которого погубил сначала проклятый город, потом проклятые большевики вместе с чекистами, а потом просто жиды.
Биография Есенина заслонила его тексты, в особенности те действительно совершенные, которые он писал примерно с 1918 по 1922 год. Все, что было до этого, являет нам собою период ученичества, очень разнообразного, очень щедрого, богатого, но всегда неизменно вторичного. 1923 год – это, вероятно, последние сполохи его огромного таланта. В октябре 1925-го, за два месяца до смерти, он неожиданно, таинственным образом – возможно, это было связано с очередной попыткой протрезветь – написал пять-шесть стихотворений, которые можно добавить к прекрасному, хотя и небольшому золотому корпусу его сочинений. А все, что происходило с 1923 по 1925 год, – это поразительный пример распада личности, явленного нам в стихах. Поздний Есенин, примерно эдак с 1924 года, даже включая прекрасный бакинский период с его немногими замечательными прозрениями, может рассматриваться как наивная литература, которая с наглядностью показывает распад личности вследствие алкогольного психоза. Сначала отказывают простейшие профессиональные навыки, потом поэт не в состоянии выдержать ни единого цельного текста и начинает отвлекаться на посторонние материи, и, наконец, он просто перестает адекватно реагировать на реальность.
Есенин, поэт феноменальной одаренности, и прошел такой трагический путь. Спорят, стоит ли печатать его стихи 1911–1912 годов, которые демонстрируют полную, тотальную литературную беспомощность. Для шестнадцати лет он пишет, пожалуй, с неловкостью восьмилетнего (что говорить, если начал он всего в тринадцать). Наверное, стоит – хотя бы для того, чтобы увидеть невероятный, волшебный творческий рост. За каких-то два-три года, уже к 1915-му, он изумительно научился петь практически на все голоса, кроме собственного.
К 1915 году он подготовил «Радуницу», первый свой сборник, который назван в честь праздника встречи с душами умерших. Его ранние стихотворения и даже некоторые имажинистские стихи начала 1920-х годов воспринимались как великолепный прорыв, как нечто безупречно оригинальное. Но для того, кто хорошо знает Александра Блока, а уж тем более для тех, кто читал Николая Клюева и Сергея Городецкого, совершенно очевидно, каким образом Есенин выучился так замечательно петь с чужого голоса. У него есть абсолютно блоковские интонации и стихи, которые полностью несут на себе блоковский отпечаток. Еще проще обнаружить у него следы заимствований клюевской поэтики. Но Клюев, в отличие от Есенина, – действительно изобретатель, поэт, который пришел с абсолютно новым, еще небывалым стилем и сумел приспособить к эстетике и этике Серебряного века голоса поморской деревни. Если мы прочтем внимательно хотя бы несчастный, куцый сборник Клюева «Сосен перезвон» 1912 года, да еще с чудесным брюсовским предисловием, мы увидим все корни раннего Есенина.
Когда Есенин начинал писать, он абсолютно не знал, что ему сказать. Его переполняла лирическая сила, та песенная сила, которая обычно приводит к появлению русского фольклора, гениального в своей бессодержательности. Бессодержательности в высшем смысле, позитивном, в том пушкинском смысле, о каком говорит Андрей Синявский: это каждый может примерить на себя. Любая русская песня потому с такой охотой подхватывается всеми за столом, что каждый помещает в нее личное переживание. Весь ранний Есенин совершенно ни о чем: это либо пейзажи, либо размытые лирические страдания, либо стилизация на фоне того же самого фольклора. Но за этой лирической силой стоит страстное, горячее, безумное желание заявить о себе. Уже в 1917 году он сформулировал: «Говорят, что я скоро стану / Знаменитый русский поэт…» («Разбуди меня завтра рано…») В 1915 году он говорит Всеволоду Рождественскому, встретившись с ним в редакции какого-то из петербургских журналов (не исключено, что «Аполлона»): «Ну, ничего, сейчас они и чаю нам не дадут, а через год увидишь. Такие стихи, как мои, нельзя не печатать. Я очень хорошо пишу, меня все будут знать».