Вечные разговоры, что Лиля требовала от Володи абсолютной верности, что Лиля расстроила брак Маяковского с Татьяной Яковлевой, что Лиля расстроила брак Маяковского с Натальей Брюханенко, – разговоры пустые. Лиля ничего не расстраивала. Лиля не могла требовать верности, она была такой же идеологический человек, как и весь ее круг. Она так же, как Осип Брик, любила роман «Что делать?», а в романе Чернышевского сказано, что любая собственность унизительна и для мужчины, и для женщины.
Наталья Брюханенко пишет в воспоминаниях:
Маяковский лежал больной гриппом в своей маленькой комнате в Гендриковом переулке. Лили Юрьевны не было в Москве, навещали его немногие. <…> Я пришла его навестить, но разговаривать нам как-то было не о чем. <…>
– Вы ничего не знаете, – сказал Маяковский, – вы даже не знаете, что у вас длинные и красивые ноги.
Слово «длинные» меня почему-то обидело. И вообще от скуки, от тишины комнаты больного я придралась и спросила:
– Вот вы считаете, что я хорошая, красивая, нужная вам. Говорите даже, что ноги у меня красивые. Так почему же вы мне не говорите, что вы меня любите?
– Я люблю Лилю. Ко всем остальным я могу относиться только хорошо или ОЧЕНЬ хорошо, но любить я уж могу только на втором месте. Хотите – буду вас любить на втором месте?
«Товарищ девушка», как Маяковский называл Брюханенко, не захотела быть товарищем, и единственный брак, который мог бы его спасти, рассыпался в прах. И сколько бы он ни увлекался, он обязательно женщине говорил (об этом и Вероника Полонская сообщает), что любит Лилю Юрьевну, всех остальных только во вторую очередь.
Это похоже на знаменитый ответ Блока на вопрос «Сколько у вас было женщин?» – «Люба – и все остальные», что вовсе не мешало Блоку в какие-то моменты и отпускать жену, и самому уходить в свободное плавание.
Это взятие на себя титанических обязательств и железное, бессмысленное их соблюдение точнее всего описано в рассказе «Честное слово» Леонида Пантелеева, писателя неоцененного, глубоко религиозного и в огромной степени подверженного таким же неврозам. Героя этого рассказа нам, советским детям, всегда ставили в пример: маленький часовой не покидает пост, потому что он дал честное слово, хотя игра закончилась и о нем забыли.
Вот и Маяковский такой же мальчик. Он дал честное слово любить революцию и никогда не задумается над тем, что революция может быть не права, потому что для него признать это – значит оскорбить что-то бесконечно большее, чем он сам, и даже чем революция.
В этом смысле очень показателен его разговор с Юзефом Юзовским в августе 1927 года. После публикации глав из поэмы «Хорошо!» в газете «Советский юг» появилась разгромная рецензия 25-летнего тогда Юзовского «Картонная поэма» (статья, кстати, написана хорошо, точная, не зря ее перепечатали в 1928 году в рапповском журнале «На литературном посту», желая ударить Маяка побольнее). Маяковский ужасно обиделся на эту статью, разыскал Юзовского и прямо в лоб спросил, почему ему не нравится поэма.
Юзовский, который был человеком гипертрофированный храбрости, ответил, что жизнь вокруг вообще-то не похожа на описанную в поэме. Маяковский не стал ему возражать, сказал мрачно:
– Через десять лет в этой стране будет социализм. И тогда это будет хорошая поэма… Ну а если нет… Если нет, чего стоит весь этот наш спор, и эта поэма, и я, и вы, и вся наша жизнь…
Об этом разговоре сам Юзовский рассказывал Бенедикту Сарнову
[41].
Абсолютно четкая формула. Человек поставил себе во главу угла «если будет социализм» и этим критерием мерит все остальное. Если будет социализм и если должен быть социализм, то поэма «Владимир Ильич Ленин» – хорошая, это попытка еще до зощенковской «Голубой книги» языком пролетария пересказать мировую историю:
Капитализм
в молодые года
был ничего,
деловой парнишка:
первый работал —
не боялся тогда
что у него
от работ
засалится манишка.
Но это отдает чудовищным насилием над собой.
И «Хорошо!», хотя эта поэма гораздо лучше, чем «Владимир Ильич Ленин», оставляет полное ощущение какого-то измывательства над собой. И, думаю, именно в порядке этого измывательства Маяковский приписал (первоначально-то глав было семнадцать, потому что семнадцать – значимое число, 1927 год – юбилей Октября) восемнадцатую, пафосную, и девятнадцатую, уже откровенно издевательскую главу, когда:
От мух
кисея.
Сыры
не засижены.
Лампы —
сияют.
«Цены
снижены!».
Невозможно представить, что автор «Облака в штанах» и даже автор «Нигде кроме / как в Моссельпроме» на полном серьезе пишет:
Сидят
папаши.
Каждый
хитр.
Землю попашет,
попишет
стихи.
Андрей Синявский, кстати, замечательно пояснял эволюцию Маяковского. Вот, скажем, 1918 год, «Левый марш»:
Кто тут шагает правой?
Левой!
Левой!
Левой! —
непреклонно. А в 1927-м:
Жезлом
правит,
чтоб вправо
шел.
Пойду
направо.
Очень хорошо. —
с такой виновато-растерянной интонацией. Потому что идти направо для Маяковского немыслимо. Однако если надо, то надо.
Асеев записывает разговор с Маяковским, разговор этот даже попал в поэму «Маяковский начинается» (1940), до такой степени он Асеева потряс:
«Что вы думаете,
Коляда,
если
ямбом прикажут писать?»
«Я?
Что в мыслях у вас —
беспорядок:
выдумываете разные
чудеса!»
«Ну все-таки
есть у вас воображенье?
Вдруг выйдет декрет
относительно нас!
Представьте
такое себе положенье:
ямб – скажут —
больше доступен для масс».
«Ну, не знаю…
Не представляю…
В строчках
я, кажется, редко солгу…
Если всерьез,
дурака не валяя…
Просто, мне думается,
не смогу».
Он замолчал,
зашагал,
на минуту
тенью мечась
по витринным лампам, —
и как решенье:
«Ну, а я
буду
писать ямбом!»
Он, кстати, ямбом и написал «Во весь голос» (1928–1930) и второе вступление к поэме, которое критик Евгений Марголит считает лучшим из всей советской поэзии: