Книга Советская литература: мифы и соблазны, страница 68. Автор книги Дмитрий Быков

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Советская литература: мифы и соблазны»

Cтраница 68

Надежда Яковлевна очень гордилась тем, что Мандельштам и Ахматова продемонстрировали удивительную устойчивость к гигантомании эпохи, они никогда не опустились до поэмы, до крупной формы. Но когда к тебе приходит наваждение, то тут и Леонов пишет двухтомный роман, и Пастернак пишет большой цикл, и Ахматова с Мандельштамом пишут две свои главные поэмы, причем у Мандельштама это поэма единственная, и называет он ее ораторией.

Этот воздух пусть будет свидетелем —
Дальнобойное сердце его —
И в землянках всеядный и деятельный —
Океан без окна, вещество.
До чего эти звёзды изветливы:
Всё им нужно глядеть – для чего? —
В осужденье судьи и свидетеля,
В океан без окна вещество.
Помнит дождь, неприветливый сеятель,
Безымянная манна его,
Как лесистые крестики метили
Океан или клин боевой.
Будут люди холодные, хилые
Убивать, голодать, холодать,
И в своей знаменитой могиле
Неизвестный положен солдат.
Научи меня, ласточка хилая,
Разучившаяся летать,
Как мне с этой воздушной могилою
Без руля и крыла совладать,
И за Лермонтова Михаила
Я отдам тебе строгий отчет,
Как сутулого учит могила
И воздушная яма влечет.
<…>
А за полем полей поле новое
Треугольным летит журавлем —
Весть летит светлопыльной дорогою —
И от битвы вчерашней светло.

Этот фрагмент представляется самым неоконченным и самым неокончательным. В этом в общем довольно совершенном, довольно отшлифованном стихотворении этот кусок и самый темный, и самый необработанный. В нем и рифма уже проваливается: «журавлем – светло» – это слишком даже для Мандельштама. Но заканчивается эта вещь гениальным фрагментом, абсолютно ясным, как пробуждение после кошмара:

Наливаются кровью аорты,
И звучит по рядам шепотком:
– Я рожден в девяносто четвертом,
Я рожден в девяносто втором…
И, в кулак зажимая истертый
Год рожденья с гурьбой и гуртом,
Я шепчу обескровленным ртом:
– Я рожден в ночь с второго на третье
Января в девяносто одном.
Ненадежном году, и столетья
Окружают меня огнем.

Единственное, что осталось у неизвестного солдата, единственное, в чем он может быть уверен, это год его рождения. Имени больше нет. Есть принадлежность к поколению: «Я рожден в девяносто четвертом, / Я рожден в девяносто втором…» Единственная безусловная данность. Это перекличка Мандельштама с Лермонтовым, это важная лермонтовская ассоциация, если вспомнить разговор Печорина с Вернером.

– Что до меня касается, то я убежден только в одном… – сказал доктор. <…> —…что рано или поздно в одно прекрасное утро я умру.

– Я богаче вас, – сказал я, – у меня, кроме этого, есть еще убеждение – именно то, что я в один прегадкий вечер имел несчастие родиться.

Как же получилось, что абсолютно темная «Поэма без героя», абсолютно смазанный смысл «Стихов о неизвестном солдате» нам так поразительно ясен? Ведь когда мы слушаем мандельштамовскую ораторию, мы не верим, что это написал тот Мандельштам, стихами которого мы думаем и говорим. Невозможно поверить, что «Золотистого меда струя из бутылки текла…» и «Стихи о неизвестном солдате» написаны одним человеком с временной дистанцией в двадцать лет. Это мучительное развитие, поэт говорит на совершенно чужом для себя языке. И чтобы понять это, говорит Александр Жолковский, надо начинать с семантического ореола метра, смотреть, что еще этим метром написано. В строчках «Миллионы убитых задешево / Притоптали траву в пустоте» мне слышится «Прощание славянки», слышится абсолютно отчетливо, и, может быть, поэтому этот размер боевого марша был Мандельштамом в упрощении взят.

Непрофессиональный филолог, но человек большого интуитивного дарования, Дмитрий Каратеев нашел литературный источник «Стихов о неизвестном солдате»: Мандельштам опирается на опыт Константина Случевского. Случевский – поэт переходный, у которого к блоковской божественной музыкальности еще только перебрасываются мостки. На самом деле он поэт девятнадцатого века с его грубой, ржавой, скрежещущей прозой. Вот стихотворение Случевского «Коллежские асессоры» (1881), в котором уже есть зерно «Неизвестного солдата»:

В Кутаисе и подле, в окрестностях,
Где в долинах, над склонами скал,
Ждут развалины храмов грузинских,
Кто бы их поскорей описал…
Где ни гипс, ни лопата, ни светопись
Не являлись работать на спрос;
Где ползут по развалинам щели,
Вырастает песчаный нанос;
Где в глубоком, святом одиночестве
С куполов и замшившихся плит,
Как аскет, убежавший в пустыню,
Век, двенадцатый счетом, глядит;
Где на кладбищах, вовсе неведомых,
В завитушках крутясь, письмена
Ждут, чтоб в них знатоки разобрали
Разных чуждых людей имена, —
Там и русские буквы читаются!
Молчаливо улегшись рядком,
Все коллежские дремлют асессоры
Нерушимым во времени сном.

(Вот чисто мандельштамовский образ – бесконечные слои убитых задешево!)

По соседству с забытой Колхидою,
Где так долго стонал Прометей;
Там, где Ноев ковчег с Арарата
Виден изредка в блеске ночей;
Там, где время, явившись наседкою,
Созидая народов семьи,
Отлагало их в недрах Кавказа,
Отлагало слои на слои;
Где совсем первобытные эпосы
Под полуденным солнцем взросли, —
Там коллежские наши асессоры
Подходящее место нашли…
Тоже эпос! Поставлен загадкою
На гробницах армянских долин
Этот странный, с прибавкою имени
Не другой, а один только чин!

А вот пошло знаменитое косноязычие Случевского – абсолютное безумие:

Говорят, что в указе так значилось:
Кто Кавказ перевалит служить,
Быть тому с той поры дворянином,
Знать, коллежским асессором быть…
И лежат эти прахи безмолвные
Нарожденных указом дворян…
Так же точно их степь приютила,
Как и спящих грузин и армян!
С тем же самым упорным терпением
Их плывучее время крушит,
И чуть-чуть нагревает их летом,
И чуть-чуть по зиме холодит!

Мандельштамовский образ «Миллионы убитых задешево / Притоптали траву в пустоте» пришел, конечно, от Случевского, от его бесконечно лежащих в земле покорителей Кавказа, которым было пожаловано дворянство и жалкий нижний чин. Я думаю, догадка Каратеева бесспорна. Но почему Мандельштам вспомнил этот текст? Не только потому, что прекрасное косноязычие Случевского заставляет его то доупотреблять в конце дактилическое окончание, то просто обрубать обычный традиционный анапест без добавочной стопы. Не только потому, что размер качается, шатается, как бы пряча горловое рыдание, отчего возникает характерная для Случевского кривая речь, проистекающая от невозможности выразить стихами сугубо прозаическую сложную мысль. И на стыке стиха и прозы, а это стык могучий, происходит то самое превращение прозы в стих, которое Мандельштаму дороже всего. Случевский описывает то, что в принципе стихами не описывается, и перед трагедией бесконечных, наваленных у подножия горы смертей его стих отступает пугливо.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация