Христос! Родной простор печален!
Изнемогаю на кресте!
И челн твой – будет ли причален
К моей распятой высоте?
[19]Александр Житинский, один из самых больших знатоков и поклонников Блока в своем литературном поколении, замечательный петербургский прозаик и поэт, никогда не мог дочитать это стихотворение до конца: голос срывался уже на второй строфе.
Когда в листве сырой и ржавой
Рябины заалеет гроздь, —
Когда палач рукой костлявой
Вобьет в ладонь последний гвоздь, —
Когда над гладью рек свинцовой,
В сырой и серой высоте,
Пред ликом родины суровой
Я закачаюсь на кресте…
Христология Блока – это не учение о воскресении, для Блока воскресения нет. Можно только сделать первый шаг и надломиться, погибнуть под тяжестью креста. Блоковская постоянная эсхатологическая нота, что все летит в бездну, всему конец, идет, безусловно, от острого чувства собственного вырождения.
Вся интенция блоковского творчества, всё его первоначальное направление – это шаги к гибели, это ощущение, предчувствие, предвестие собственного растворения в этой буре, в этом урагане, и только такие последние, как Блок и Окуджава, могут приветствовать это как гибель заслуженную. Не случайно находим у Блока в статье «Интеллигенция и революция» (1918) слова о том, что стыдно всю жизнь подкладывать щепки в огонь, «а когда пламя вдруг вспыхнуло и взвилось до неба (как знамя), – бегать кругом и кричать: “Ах, ах, сгорим!”» Он-то, собственно, никаких особо щепок не подкладывал, но понимал, что вся история русского дворянства ведет к самоубийству, и предвестие гибели ему радостно, потому что ожидание ее ужаснее, чем сама гибель.
Здесь приходится сделать оговорку. Когда Блок говорит о себе «Я – художник, следовательно, не либерал»
[20], он имеет в виду не ненависть к гуманизму, не отказ от либеральных принципов. В жизни он был терпимейший человек. Он говорит о том, что для него неприемлемо учение, в котором мерой всех вещей является человек. Человек – это средство, человек – это то, что надо преодолевать. Блок – прямой ученик Ницше, но в гораздо большей степени он ученик Генрика Ибсена. Ибсен первым показал сверхчеловека, и «Бранд» – любимая пьеса Блока. Бранд – священник, странник, сверхчеловек, одиночка, провозглашающий нового человека, с вершин разговаривающего с Богом, и гибнущий под лавиной, – это то, чем Блок хотел быть, то, о чем он мечтал. Это обреченная фигура, но и вся жизнь Блока – как иллюстрация к жизни Бранда. Вся хроника пути Блока – это вызвать бурю и погибнуть в буре. Это естественнейшее самоощущение для человека, который чувствует себя последним в традиции, обреченным на гибель. И эту обреченность он передает читателю.
Один из главных блоковских приемов воздействия на читателя – это гениальное нащупывание тех порталов, тех точек связи, через которые человек соединяется с потусторонним. Лишь в детстве, когда все мы волшебники, когда мы существуем в мире сказок, когда мир постоянно нам подсказывает: вот здесь будет чудо, здесь тайна, туда не ходи, здесь опасное место, здесь не появляйся, – мы ловим вибрации потустороннего, но только Блок остался ребенком, вечно их ловящим. Это сумерки, когда тени начинают плясать и в тенях этих читаются скрытые послания. Это вьюга, метель, когда ничего не видно и ожидаешь в этой метели либо встречу с возлюбленной, либо встречу со смертельным врагом. Детские воспоминания о высокой траве, в которой тонешь, как в море, которая, как лес, обступает тебя со всех сторон, – это же у каждого есть, но один Блок сумел сделать из этого лирику, пробивающую нас до сих пор:
В густой траве пропадешь с головой.
В тихий дом войдешь, не стучась…
Обнимет рукой, оплетет косой
И, статная, скажет: «Здравствуй, князь.
Вот здесь у меня – куст белых роз.
Вот здесь вчера – повилика вилась.
Где был, пропадал? что за весть принес?
Кто любит, не любит, кто гонит нас?»
Как бывало, забудешь, что дни идут,
Как бывало, простишь, кто горд и зол.
И смотришь – тучи вдали встают,
И слушаешь песни далеких сёл…
Заплачет сердце по чужой стороне,
Запросится в бой – зовет и мани́т…
Только скажет: «Прощай. Вернись ко мне» —
И опять за травой колокольчик звенит…
[21]Этот колокольчик в траве, который одновременно и колокол, и цветок, эта густая трава, которая тебя обступает, эти синие курчавые русские тучи из книжных иллюстраций Билибина – тот детский опыт, к которому безошибочно апеллирует Блок, и мы сразу попадаем в это детское состояние, состояние печальное, кроткое, магическое. Это и есть те порталы, которые у Блока расставлены то тут то там, которые нас мгновенно переносят в детство. Ведь у каждого из нас есть страшный детский опыт пробуждения среди ночи, когда мы подбегаем к окну и вглядываемся в темноту. Город ночью другой, он обитаем другими сущностями, в нем горят страшные белые фонари и ходят люди, не похожие на дневных, в нем царит страшная безысходность, потому что никогда не известно, наступит ли утро:
Ночь, улица, фонарь, аптека,
Бессмысленный и тусклый свет.
Живи еще хоть четверть века —
Все будет так. Исхода нет…
Умрешь – начнешь опять сначала
И повторится все, как встарь:
Ночь, ледяная рябь канала,
Аптека, улица, фонарь
[22].
Это детское зрение, детское восприятие мира именно потому, что безысходность-то кажущаяся. Ничего, в сущности, ужасного за окном не происходит. Но это ужас ребенка, увидевшего ночь.
Блок – ребенок, который выдумывает себе сказку вокруг всего. Это великолепный прием. Все дети с воображением населяют необычными сущностями свою жизнь. Это абсолютно детская способность навертеть как-то, насочинять себе чудесных кружев вокруг очевидных вещей. Именно на детском отвращении к миру, на отвращении книжного подростка, на его сказках и на вечном противоречии между миром и этими сказками стоит очарование «Незнакомки». Не потому, что это эвфонично и благозвучно и безупречно, а потому, что это наш детский опыт выдумывания сказки вокруг отталкивающей реальности. Это наши одиннадцать – двенадцать лет, когда:
И перья страуса склоненные
В моем качаются мозгу,
И очи синие бездонные
Цветут на дальнем берегу…
И пьянство Блока, о чем столько разговоров, – пьянство веселое и детское, это еще одна игра. Сидит человек в ресторане в Озерках и понимает, что, если он просидит здесь еще минут десять и не выдумает себе чего-то, его от омерзения просто вывернет наизнанку: