Еще две черты одиссеи не столь принципиальны, но тоже постоянно наличествуют. В любой одиссее непременно присутствует Телемах – сын и наследник. В «Улиссе» Джойса это молодой ирландский поэт Стивен Дедалус, который является как бы духовным наследником героя. У Ерофеева Телемах раздваивается. Одна его ипостась – маленький сын, вторая – тот, кого Веничка встретил в своем странствии, кому посвятил свою поэму: «Вадиму Тихонову, моему любимому первенцу, посвящает автор эти трагические листы». Тихонов – это и есть образ Телемаха в поэме, кому Веничка-Одиссей стремится передать свои знания.
И есть еще пятая черта, которая не всегда в одиссеях присутствует, которая неимперативна, но во всех русских одиссеях она есть, – это попытка построить альтернативный мир. Когда Одиссей не удовлетворен морем, по которому он странствует (в случае Ерофеева это, конечно, море водки), он пытается построить какую-то другую карту, другое пространство. Не случайно, попав на Итаку, Одиссей некоторое время проводит у свинопаса, притворяясь грязным нищим.
Попытка построить альтернативный мир – одна из главных тем «Москвы – Петушков», и, пожалуй, это тема самая заветная на сегодняшний день. Потому что на наших глазах пророчество Ерофеева осуществилось. ДНР и ЛНР абсолютно точно предсказаны:
– Значит, ты считаешь, что ситуация назрела?
– А кто ее знает! Я, как немножко выпью, мне кажется, что назрела; а как начинает хмель проходить – нет, думаю, еще не назрела, рано еще браться за оружие…
– А ты выпей можжевеловой, Вадя…
Тихонов выпил можжевеловой, крякнул и загрустил.
– Ну как? Назрела ситуация?
– Погоди, сейчас назреет…
– Когда же выступать? Завтра?
– А кто его знает! Я, как выпью немножко, мне кажется, что хоть сегодня выступай, что и вчера было не рано выступать. А как начинает проходить – нет, думаю, и вчера было рано, и послезавтра не поздно.
– А ты выпей еще, Вадимчик, выпей еще можжевеловой…
Вадимчик выпил и опять загрустил.
– Ну как? Ты считаешь: пора?..
– Пора… <…>
Тут я сразу должен оговориться, перед лицом совести всего человечества я должен сказать: я с самого начала был противником этой авантюры, бесплодной, как смоковница. (Прекрасно сказано: «бесплодной, как смоковница». – Д.Б.) Я с самого начала говорил, что революция достигает чего-нибудь нужного, если совершается в сердцах, а не на стогнах. Но уж раз начали без меня – я не мог быть в стороне от тех, кто начал.
Мы уже не раз говорили применительно к русской литературе, что женская любовь для героя – любовь скорее символическая. Любовной эротической темы в «Москве – Петушках» нет, она абсолютно табуирована. Не табуирована обсценная лексика, которой много, которая органична, цветиста, прекрасна даже, и мы прекрасно понимаем, что все алкогольные и матершинные радости герою доступны. А вот с эротикой туго. Абсолютно табуировано даже то, что героя больше всего потрясло:
– Ну как, Веничка, хорошо у меня……?
А я, раздавленный желанием, ждал греха, задыхаясь. Я сказал ей:
– Ровно тридцать лет я живу на свете… но еще ни разу не видел, чтобы у кого-нибудь так хорошо……!
А что хорошо – мы не знаем. И это находится в точном соответствии с идеями немецких классиков, Лессинга в частности; это и не должно быть описано, как не описана у Гомера Елена Прекрасная. Про нее мы знаем только то, что, когда она проходит по Трое, старцы говорят: «Войны достойна!» – а больше знать мы не должны.
И вот удивительно, что в поэме, в которой мужчина является в полном цвете своих интертекстуальных, литературных, алкогольных способностей, абсолютно не упомянуты его способности эротические. Более того, он всегда проезжает мимо любви. У него есть, конечно, маленький Телемах, который знает букву «ю», – любимый образ всех русских алкоголиков, рыдающих навзрыд, как только кто-нибудь при них упомянет вот эти триста граммов конфет «Василёк» в кулечке и букву «ю», что знает любимый мальчик, которому поют «поросячью фарандолу»: «…с фе-вра-ля до августа я хныкала и вякала, на ис-хо-де августа ножки про-тяну-ла…» И тем не менее у героя нет и не может быть любви, нет и не может быть семьи и пристанища. И это тоже для русского Одиссея чрезвычайно важно. Он возвращается к Пенелопе, которой нет. Он эту Пенелопу выдумал, у нее от Пенелопы только коса до попы – по созвучию. Все остальное совершенно иллюзорно.
«Москва – Петушки», что особенно принципиально в поэме, – это странствие не просто по двухчасовому (строго говоря, два часа и пятнадцать минут) пути, отделяющему Москву от Петушков. Это странствие по пяти основным стилистическим слоям, по особенностям и коржам русского языка. Это обильно пропитанный водкой торт из пяти коржей, прослоенных матом. И эти пять коржей являют собой некоторый реестр советского литературного языка. Мы до сих пор на этом языке говорим.
Глубоко в подсознании, в подпочве у этого языка, языческий его корень – фольклор. Фольклора в поэме очень много, начиная от «в ногах правды нет» и кончая пословицами Сфинкса. Все, что предъявляется Ерофеевым и Ерофееву, замешано так или иначе на фольклоре. Потому что по сути «Москва – Петушки», как и всякая одиссея, – это народная сказка. В этой народной сказке присутствуют все пропповские обязательные вещи: задание, встреча с чудищем, борьба с ним, – присутствуют на уровне фольклорного архетипа и потому так легко вливаются в нашу душу. Правда, эта сказка не сама по себе, не в своей первозданности, а в хорошей обработке Алексея Толстого, Андрея Платонова – в общем, в советской интерпретации.
Второй слой, конечно, библейский. И этот слой, по преимуществу ветхозаветный, совершенно необходим в русском тексте потому, что где-то далеко в подсознании русского человека, в преданиях бабушек, в поговорках дедушек, опять-таки в фольклоре, присутствуют страшные и прекрасные сказки Ветхого Завета, присутствует чрезвычайно пафосная лексика, присутствует мелодика с ее анафорами и анафорическими повторами, присутствуют страсти Ветхого Завета: обязательный грозный Бог-истребитель, мрачные финалы – и мы с самого начала понимаем, что мир этот будет истреблен и тень истребления на нем уже лежит. И потому главный слой текста, как правильно разбирает его Ольга Седакова, – библейский, внятный всякому русскому сердцу, ибо русское сердце в критической ситуации молится, а в моменты счастья богохульствует. И то и другое предполагает глубокую религиозность.
Третий слой, чрезвычайно важный для «Москвы – Петушков», – газетный. Естественным образом герой постоянно сопрягает в своем сознании ветхозаветные темы и газетные темы по двум причинам. Первая – это типичный советский страх мировой катастрофы. Все тоталитарные режимы живут в ожидании мировой войны. Без этого нельзя, мы не можем сплотиться вокруг нашего, условно говоря, столпа, если всему миру не угрожает гибель, от которой только мы можем спасти – своим сначала голодом, потом своей гибелью, потом своими огромными жертвами. А иногда мы, может быть, и рады устроить всему миру такую гибель и погибнуть вместе с ним, потому что достало.