Вот в этом заключается позиция лирического героя БГ: тоска от своего положения, упоение и даже восхищение этой тоской. Такая же тоска и у лирического героя Высоцкого, хотя Высоцкий от БГ бесконечно далек: Высоцкий все-таки поэт мысли, а БГ – поэт настроения, состояния. Но и герой Высоцкого помнит, что когда-то все мы были другими, когда-то и он был другой, и абсолютно не сомневается, что еще будет другим.
У БГ совершенно нет этой уверенности, и, больше того, его прошлое размыто, неконкретизировано. Мы знаем только, что:
Твой муж был похож на бога,
Но стал похожим на тень;
Теперь он просто не может
То, что раньше ему было лень
[115].
Когда-нибудь, когда он умрет, когда уйдет в воду, – «мы ушли в воду, / И наше дыхание стало прибой» («Stеlla maris») – это частая тема у Гребенщикова, – он станет совершенным, то есть хорошим. Впереди у всех нас смерть, и значит, мы станем наконец прекрасными, хотя бы потому, что перестанем бояться. Никакой социальной конкретики ни в прошлом, ни в будущем у Гребенщикова нет, есть просто ощущение, что наша природа лучше, чем наше состояние.
Может быть, эта формула и определяет собою Гребенщикова как такового. Моя природа, моя душа, мое состояние – это и есть мое истинное состояние, оно категорически отличается от моего нынешнего похмельного «я». И потому в одном альбоме Гребенщикова соседствуют песни «Все говорят, что пить нельзя, / А я говорю, что буду» («Стаканы») и сразу следующая за ней «Мама, я не могу больше пить». Сам Гребенщиков сказал об этом в одном интервью: «Я до стакана водки и я после стакана водки – это два разных человека».
Водка – один из самых амбивалентных его символов – у него, как и у Венедикта Ерофеева, мощный стимул для трансформации реальности; больше того, это средство для трансформации реальности. Гребенщиков точно выражает парадигму русского застолья, идет как бы по всей гамме этого застолья.
Первая стадия – это божественная легкость, стадия эйфории и всеобщей любви. Песни об этом самые слабые: когда Гребенщиков говорит о том, что все прекрасно, он впадает в состояние сниженной критичности. Эйфория удается ему хуже всего. Это, как правило, вещи размытые, лишенные содержания, непересказываемые. Они очень хороши музыкально, иногда божественно красивы, но в них нет трагедии, в них нет второго дна. Водка делает человека одноплановым. Как сформулировал тот же Жолковский, говоря об одном своем друге: «Когда он выпьет, он такой понятный».
А второе состояние – это состояние неконтролируемой ярости: «Почему же я, такой прекрасный, так ужасно живу?» Это песни, полные дикой злобы, дикого отвращения к себе и к миру. И Гребенщиков с радостью выходит из состояния несколько фальшивой эйфории для того, чтобы наконец сказать себе и людям то, что он о них думает. Это то состояние, в котором написана значительная часть русских стилизаций Гребенщикова, стилизаций удивительно точных. Именно в этом состоянии Гребенщиков провидит черную плоть, черный хлеб мира и пишет самые сильные свои тексты, такие как «Последний поворот»: «Мне нож по сердцу там, где хорошо…», «В моей душе семь сотен лет пожар / Забыть бы все – и ладно». Этот последний поворот, последняя правда, которая в этом состоянии постигается, и есть настоящая древнерусская тоска. Тоска высокая, безусловно, но страшная.
Следующая стадия – состояние невероятно высокое: ты понимаешь, что «вкус водки из сырой земли / И хлеба со слезами» – это не вкус мира, это твой собственный вкус, это вкус твоей мерзости, твоего греха. Господь дал тебе прекрасный мир, но ты находишься на дне этого мира, ты низко пал, и ты сам виноват во всем, что с тобой происходит. В таком состоянии русский человек мучительно вспоминает все, что делал накануне, осматривает свою жизнь и говорит о себе горькие слова:
Я ходячее лихо;
Плохая примета, дурной знак!
Не трать дыханья на мое имя —
Я обойдусь и так.
Те, к кому я протягивал руку, —
Спотыкались и сбивались с пути!
Я хозяин этого прекрасного мира,
Но мне некуда в нем идти.
Пойти в этом прекрасном мире все-таки есть куда, о чем сказал тот же Борис Борисович: «Холодное пиво, ты можешь меня спасти, / Холодное пиво, мне до тебя не дойти». И вот в эту секунду наступает четвертое состояние. Это состояние утреннего похмелья, когда человек медленно возвращается к жизни. Это состояние высокой мудрости и просветления. В этом состоянии ты начинаешь понимать: да, вчера ты пал низко, но ради сегодняшнего чувства медленного всплытия со дна можно позволить себе это падение. Все герои Достоевского падают в бездну лишь для того, чтобы испытать это ощущение всплытия, потому что только в бездне можно найти смысл. И это же есть у Гребенщикова. Примерно каждая четвертая песня Гребенщикова рассказывает нам об этом. Это и есть то, что он называет «русская нирвана», – состояние трагическое, горькое и – светлое. Именно об этом рассказывает нам его величайшая песня «Волки и вороны» – пили-пили, а проснулись:
…ночь пахнет ладаном.
А кругом высокий лес, темен и замшел.
То ли это благодать, то ли это засада нам;
Весело на ощупь, да сквозняк на душе.
Вот идут с образами – с образами незнакомыми,
да светят им лампады из-под темной воды.
Я не помню, как мы встали, как мы вышли из комнаты,
Только помню, что идти нам до теплой звезды…
Вот стоит храм высок, да тьма под куполом.
Проглядели все глаза, да ни хрена не видать.
Я поставил бы свечу, да все свечи куплены.
Зажег бы спирт на руке – да где ж его взять?
А кругом лежат снега на все четыре стороны;
легко по снегу босиком, если души чисты.
А мы пропали бы совсем, когда б не волки да вороны;
Они спросили: «Вы куда? Небось, до теплой звезды?..»
Все русские лампады светят из-под темной воды, над всеми – воды своего Китеж-озера, и только на дне его – настоящая правда.
Важная проговорка Гребенщикова: «А поутру с похмелья пошли к реке по воду, / А там вместо воды – Монгол Шуудан». То есть там, в реке, азиатчина, голимый образ азиатчины, который всегда примешивается к русскому и который Гребенщиков всей душой европейца ненавидит. Он поэт европейской, поэт северной России: Архангельска, Новгорода, Костромы – и потому в песне «Волки и вороны» передает нам свое ощущение странных русских святынь. Волки и вороны – это и есть наши темные, подпольные, помогающие нам домашние святые. Это святые темной избы, темного храма, это вера леса, вера волков и воронов, что чуждается официальности. У него вера домашняя, в известном смысле глубоко провинциальная. Запах ладана для Гребенщикова – запах ада, как в «Истребителе»:
От ромашек-цветов пахнет ладаном из ада,
И апостол Андрей носит «Люгер» пистолет.
Официальное православие для Гребенщикова с его ладанным запахом – один из символов ада, потому что православие для него – интимная народная вера.