Неприятность произошла на первом же экзамене в зимнюю сессию. Пожилая математичка сначала залюбовалась Аней, а потом как-то нечаянно, не от зависти к ее юности, а скорее от волнения впала в негативизм. Аня что-то вполне прилично мямлила, а математичка неожиданно для себя поставила ей двойку за румяную красоту и пухлые дрожащие губы.
Двойка... Первая оценка в первую же сессию – двойка... Домой Аня не пошла. Расположилась на скамейке в соседнем дворе, сначала поплакала над своей неудавшейся жизнью, потом очень сильно продрогла, а затем впала в какой-то ступор – сидела в бессилии и полном безразличии ко всему, рассматривая, как снежинки на варежке превращаются в крошечные ледышки... Вечером ее обнаружил полумертвый от ужаса, с трясущимися руками Додик. К тому времени он уже успел несколько раз съездить в институт, обегал пустые аудитории и теперь в запредельной истерике метался по окрестным улицам.
– Господи... Господи, я больше никогда, ни одного плохого слова... только бы жива... – бормотала Дина, замерев в прихожей и прислушиваясь к звукам на лестнице...
– Где ты была, дрянь?! – прошипела она, открыв дверь и увидев Аню, тряпочкой висящую на Додиковой руке.
Ей пришлось долго и тщательно лечить Аню от особенно злобного воспаления придатков, которое никак не желало исчезнуть окончательно, пряталось, радуя своим уходом, и затем возвращалось снова.
Анина детская привязанность к родным усугублялась еще и тем, что в группе Аня ни с кем особенно не подружилась. Она бы и рада, но дружить с ней не пожелали. Девочки с опаской и недоверием отнеслись к ее красоте, а робкую отгороженность от окружающих приняли за обычное высокомерие красивой и богатой. Одета она была лучше всех на курсе, всем, что считалось престижным, Дина ее снарядила: кожаный плащ, дубленочка, а уж джинсовых нарядов у нее было без счета. Девчонки по полгода отдавали долги за единственную пару джинсов. Какая уж тут дружба! Девочки простенькие, завистливые, большей частью из провинции. Аня смотрела на них не впрямую, застенчиво, чтобы не подумали, что навязывается, а девочкам казалось, что «богачка» воображает, гордится.
Стать в группе «своей» Ане помог случай. Как толстым неуклюжим ребенком, так и тоненькой девушкой, она стойко ненавидела физкультуру. В сентябре еще бегали стометровку на улице, а в октябре, когда зарядили дожди, начали заниматься в зале. По команде физкультурника Аня забралась по канату почти на самый верх, залезла сама, а снимать ее пришлось физкультурнику. Посмотрела случайно вниз, тихо опала, сплелась вокруг каната, закрыв глаза, висела и думала, пусть все, что угодно, там внизу произойдет, но сама она ни за что не слезет!
Девчонки умирали от смеха, наблюдая, как злобный физкультурник ползет по канату, а Аня ждет его наверху, как непослушная обезьяна дрессировщика. Плачущую Аню физкультурник с отвращением выбросил в руки поджидающих внизу девчонок.
После этого случая отношения ее с девочками из группы стали ближе. Удивившись, что красавица-воображала может рыдать, размазывая слезы, они теперь относились к ней даже с преувеличенной нежностью. Оказалось, что замкнутая с виду Аня Гольдман излучает необычно уютную доброжелательность, и главное, равную для всех. С ней захотели дружить все одновременно, все немного в нее влюбились, шептали ей на ушко свои секреты, отбивали друг у друга, ревновали и ссорились. Аня ни с кем отдельно не сближалась, и пик такой ее популярности довольно быстро прошел, оставив милые отношения со всеми без исключения.
Все секреты, доверенные ей каждой девочкой в период влюбленности, она оставила при себе, не передавала, не сплетничала. Влюбленность в нее девочек прошла, а всеобщей жилеткой, всеобщей подружкой она так и осталась.
«Анька, ты самая красивая на курсе, а никого у тебя нет, потому что слишком серьезная и грустная».
На вечеринках, куда она теперь ходила вместе со всеми по субботам, Аня старалась быть веселой, «своей», но выходило натужно, недостоверно, она украдкой поглядывала на часы, подсчитывала – сейчас еще повеселюсь до одиннадцати, и можно будет идти домой, прилечь с книжкой и приятным чувством, что провела время как положено. Если бы она просто пролежала с книгой весь субботний вечер, Дина ходила бы вокруг, подозрительно поглядывая, и наконец спросила бы: «Почему ты сидишь дома? Неужели тебя никуда в субботу не пригласили?»
* * *
Пять Аниных институтских лет были заполнены посиделками в кафе, кино и театром с подружками. Со всех вечеринок она незаметно улетучивалась до двенадцати, но в отличие от Золушки без всякого сожаления. Так проходил год за годом, и вот уже почти что диплом, пятый курс.
С институтскими девочками Аня дружила, но точно знала, что до конца в свою настоящую жизнь они ее не пускали. Чем старше они становились, тем более явным делалось какое-то невнятное различие между ними и Аней. Сама Аня не могла понять, в чем тут было дело, девочки не были умнее или глупее, они читали одни и те же книги, смеялись и плакали в кино в одних и тех же местах, но вот росли почему-то в разные стороны, что-то неуловимое вело их по параллельному, но никак не совпадающему полностью пути.
Каждая девушка имела собственную близкую подругу, но только с Аней делились всем-всем. Делились даже тем, что обычно стыдно, неловко рассказывать: деталями унизительных абортов, вынужденных браков со справкой о беременности, неприятными подробностями страстной добычи новых джинсов или дубленки. Аня не любила думать о людях нехорошо, поэтому и рассказать ей про себя плохое было возможно. Ей и в голову не пришло заметить, что провинциальные девочки-тихони, на первом курсе страстно осуждавшие ей в ухо курение, дружбу с мальчиками и обтягивающие джинсы своих ленинградских товарок, к третьему курсу повыходили за ленинградских мальчиков замуж на крайних сроках беременностей, видимо, полученных особенно стыдливым провинциальным способом...
А если девушки переговаривались о чем-то, что было явно не для ушей этой все-таки чужой красотули, все-таки маменькиной дочки из теплого гнездышка, то и ей это было ни к чему. Сама Аня все пять лет ходила с группой, но не вместе, а рядом. В ее сознании всегда четко присутствовало странное: «Неужели это я иду с ними, ведь на самом деле они отдельно, а я отдельно, сейчас они поймут это и выгонят меня, как обманщицу». Ругала себя за эти мысли, называла неполноценной кретинкой, но отдельность ее со временем лишь усугублялась. Странное это ощущение не мешало, а возможно, помогало ей состоять со всеми в нежнейших отношениях и считаться чистейшим ангелом. Ведь ангелам положено пребывать в отдалении от людей.
С институтскими мальчиками у Ани вышло в точности как с девочками. Поначалу, на первом курсе, они просто не решались начать ухаживать за ней – Аня отпугивала неискушенных, не очень обеспеченных инженерских детей яркой красотой, запахом французских духов, тщательно продуманными Диной дорогими нарядами. Затем, расчухав Анину непритязательную милость, они, толкаясь, закружились вокруг нее в общем хороводе и так же вместе и отпали, поняв, что за вежливой Аниной уклончивостью ничего для них не найдется.
В компаниях было неуютно. Сверстники ужасали грубостью, топорными шутками, жадными руками, никто из них не умел смешно шутить и быть таким заботливым и нежным, как Додик, никто не мог полюбить ее, как Додик, и так же тепло, как дома, не было нигде. Что могло быть лучше, чем ее собственный диван, где можно было угнездиться в старой пижаме с романом и чашкой чая? Больше всего Аня любила английские романы. Жизнь там текла так медленно и уютно, долго обсуждалось, где сегодня пить чай, на террасе или в беседке, не было несущественных мелочей, и каждое душевное движение рассматривалось с нежным вниманием. Дядя Тимоти разрешил своей сестре Джули оставить у себя бездомную собачку, только когда получил на это письменное разрешение полиции... Но прежде чем послать запрос в полицию, он на двух страницах советовался с адвокатом, затем еще две страницы сочинял письмо и волновался, а тетя Джули и бездомная собачка пока что спокойно ожидали решения. Какая же это была правильная спокойная жизнь, именно так и следовало жить...