А младшая была глухой и потому говорила нечленораздельно, не контролируя слова. Потому она не раздражалась в ответ на бесконечные старушкины причитания. Она их не слышала. Конечно, слепой и глухой — вроде лебедей на надкроватном коврике (а ведь это — как не понять — видение рая), перебор для художества, сгущение эмоций, требующее от рассказчика праздничного конца, чего то вроде рождественской сказки с продолжением и повторениями, ведь единичное чудо — не более, чем случайность, счастливое совпадение, стечение обстоятельств — да мало ли какое объяснение даст изворотливый прагматический ум. Но жизнь иногда устраивает для себя языческий карнавал, объединяя слепого с глухим, и так кружит их вместе, подчиняет прихотям, может, и вознаграждает за доставленное удовольствие и удовлетворенный интерес. Так экспериментатор ставит памятник собаке с изрезанным им же самим желудком, из которого по сигналу, звоночку бежит кислая струйка желудочного сока. Кто при этом спрашивает собаку, пусть даже предлагая ей памятник в обмен на мученическую биографию? Что же тогда удивляться капризам и прихотям Судьбы?
Впрочем, все было не так плохо. И молодость, и старость выглядели достойно, так что желание Алексея совершить по отношению к этим двоим нечто доброе казалось даже нелепым. Мы часто опасаемся выглядеть смешными именно в добрых порывах, поступках, дурные выходят вроде бы сами собой. Тем более, что единственное душевное движение было — подарить пластинки, старая его коллекция содержала немало классики. Про отсутствие слуха он догадался позже, а то хорош бы был со своим подарком, и сам подарок мог бы стать изощренной причудой, издевательством, железным топором, который Дьявол не замедлит подложить под компас лучших намерений и пискнет в ухо — брависсимо, когда нас станет корчить от собственной бестактности. Только и останется — оправдывать себя чистотой помыслов, а то чем же? Но кто утешит? Совесть? Так она по определению — мучитель, прокурор, даже судебный исполнитель, но не адвокат. Хорошо, если утешит, придаст силы как Иову, удержит руку не расчесывать более собственные раны.
Младшая выводила безропотную дружелюбную дворнягу (свойства хозяев передаются животным), старшая тоже, но та не надолго, с явной ленцой, показывая озабоченность более важными делами. Младшая пускалась бежать прямо с лестницы. было видно, что этим двоим вместе хорошо и весело, связь явно существовала между младшей и собакой.
Мать — глава семейства состояла в возрасте среднем, что понятно, и при наличии старушки и внучек была интересна для лицезрения именно наглядностью работы, усилий, которые совершает время, следуя от безмятежного мая к полутемному ноябрю. Фигура еще оставалась, фигура еще была. А на лице отпечаталось все понемногу, работа, следы страстей, алкоголь? (не знаем, не будем наговаривать), рассветная одутловатая бледность истерички. Отвечала она невпопад, будто со сна, из глубокой задумчивости и, действительно, нелепо, поглупев от одиночества и отупляющих забот, зажигалась от внимания случайного собеседника и тут же гасла, как бы не веря в возможность долгого разговора и сближения. Это была растерянность женщины, застрявшей на обочине, с путевым листом (хорошие, точные названия рождает иногда наш забюрократизированный язык), в котором отмечены еще несколько лет увядания, его особого очарования с горьким будоражащим ароматом дымка (в другом случае для сравнения бы подошли хорошие французские духи, но здесь это будет неуместно), с предупреждающим, однако, знаком в конце. Соседи говорили, что у нее дача, и она ее продает, но не дешево, упрямо пытаясь получить свое, оправдывая тем, что кормится и кормит всю семью (старушку и двух девочек) продуктами своего натурального хозяйства, как говорят, собственным горбом.
С нее можно было снять несколько масок, как компрессами разглаживая черты лица, чтобы воротить ему былую привлекательность, расслабить напряженные черты, вернуть улыбке волшебное утреннее свойство пробуждения, мягкости, оживить резиновую кукольную растяжку губ с золотым сиянием в глубине. Таких можно было отсчитать несколько — отыгранных масок, размышляя над тем, почему западные женщины — буржуазки, напряженно думая о деньгах, обретая хватку, действуя расчетливо, умудряются, однако, сохранить женственность, даже очарование, а наши, теряют его в душевных порывах, не обретая толком ничего. Есть тут загадка, но какая?
Осенью женщина появлялась в мужских сапогах, словно выдавая бивалентность собственного пола — отпущенного, если всмотреться, природой и обретенного в роли главы семьи, которую нужно защищать, кормить и обогревать. Она становилась шофером и, похоже, привыкла за рулем. Бывало уже поздно, свет фар плавился в осеннем тумане, и работа напоминала приключение, когда девочки тащили к лифту мешки. Ах, если бы только там была не картошка. Впрочем, хороша и картошка, только скучна. И сами мешки были небольшие, специально, видно, заполненные под слабые девичьи руки, хоть и с них лучше не начинать.
Пока младшее поколение запасало хлеб насущный, старушка сидела на лавке, задрав к небу личико — высохшую тыковку на острие бесплотного тельца с выражением постоянного напряжения, которое появляется у незрячих и может быть ошибочно принято за молитвенное состояние. Впрочем, здесь возможно так оно и есть — никто не заметил слепых в избыточном рвении, как и во все отметающем атеизме — свойстве часто мстительном и бунтующем. Считается (есть такая точка зрения), что человек изначально принадлежит Богу, а далее лишь отдаляется от него, подвергаясь искушениям, распаляя себя гордыней, обидой за собственное несовершенство, за несправедливость выбора, остановившегося на одном, а не другом, самой его случайной природой, исключающей, казалось бы, разумную волю, если, конечно, Разум там наверху, хоть немного соотносится со здешним благочестием и моралью. Таков вызов слепоты. Свет — это не только заполнение пространства некими физическими элементами, это еще и украденная у кого-то радость, наслаждение, неведомое зрячим счастливчикам, может быть, перераспределенное среди них, за чужой счет, не желающих поделиться, вернуть иначе, как за деньги. Разве это справедливо? Сказал ведь один из католических бунтарей (церковь называет их модернистами, чтобы припрятать суть), что под некоторыми формами антикоммунизма кроется желание замолчать общественную несправедливость. Так оно и есть.
Время это запомнилось как совершенно неподвижное, наполненное ощущением уверенности, что все происходит и будет происходить именно так. Из года в год. Потом стали обнаруживаться колебания среды, ее толчки, ее пробуждение от долгой сковывающей стылости, каталептической одеревянелости, движение частиц, выведенных из равновесия, все азартнее, возбужденнее, процесс пошел с треском и дымом, работающей газонокосилки. Это сравнение здесь будет уместным, особенно если треск и дым усилить до масштабов пожара, а вместо уютного газона подставить все подряд — виноградники (рубка лозы — любимое упражнение, почти забава кавалериста, и кавалерии уже нет, а выучка пригодилась), так вот, виноградники, что еще? да все подряд — здравый смысл, историю, ловко, как оказалось, склеенную из одних пороков и преступлений, требующую покаяния, похожего на массовое ритуальное самоубийство по призыву мигом перевоплотившихся гуру. Это захватывающее зрелище полета (а потом и ощущение, жар) вулканического пепла, обрушенного на головы Содома, видение дымящегося остывающего кратера, повторяющиеся толчки — конвульсии земли и радостное возбуждение выбравшихся на промысел мародеров — все стало былью. Видно, одним из таких толчков старушку сорвало с насиженного места на лавочке, отнесло в сторону, и она объявилась возле подземного перехода. Тут она встала у схода травяной осыпи, устремила вверх личико солнцепоклонницы и, можно сказать, застыла в одной и той же позе, которую трудно выдержать более живому человеку, стойкий солдатик, пластилиновая куколка, удерживаемая спичкой, штырьком, прикнопленная так к легкому наклону плоскости, прямо таки деталь композиции, ландшафта, которая заметна из отдаления, которая, кажется, подмечена случайно, а на самом деле была, потому что сам замысел исключает случайность. Старушка держала палку, но не опиралась на нее явно, так что палка служила, пожалуй, для полноценного завершения образа, а лишь потом для опоры. Что-то она повторяла себе постоянно под нос, очевидно, молитву, нараспев, губы ее шевелились. У старческих ножек в стоптанных шлепанцах были разложены на мешковине куски тыквы, а рядом на пустом ящике расстелена тряпка с деньгами, придавленными аккуратно камнем. Расчеты, очевидно, вели сами покупатели, старушка лишь называла цену, цифры все время менялись, росли буйно с постоянным убыстрением темпа, отсчитывая десятки, сотни, тысячи, миллионы, как будто мир экономики слился в космосом и требовал подходящего исчисления в мириадах и парсеках.