– Я думал, ты…
– Утонула? – Она посмотрела на меня «скептической стороной». – Я не могу здесь утонуть.
– Почему?
– Здесь мое сердце.
– Ты говорила. Но волны.
– Волны, как руки матери. Ласковые. На горизонте горы старые, с морщинами, как лицо деда. И волны мягкие, как мамины ладони…
Я посмотрел на горизонт. Там действительно были горы.
– Я просто оплыла вокруг и поднялась там. По тропинке. А ты испугался?
– Испугался.
– Зато смотри, что у меня есть. – Она достала из сумки два подсолнуха. – Мы здесь на пристани с подругой сидели и считали волны. И подсолнухи лущили. Хорошо. Будешь?
Она прошла ближе к воде и села на пристань. Протянула мне один подсолнух.
– В сумке было два подсолнуха, – сказала она. – Два – это уменьшаемое. Я отдала один подсолнух тебе. Один – это вычитаемое. Какова разность?
– Один.
– Правильно. Мы все и всегда одни.
– Я с тобой.
– Правда? – Она посмотрела на меня удивленной стороной. – Сегодня. Сейчас. Навсегда?
– Да. Так что один подсолнух плюс один. Это сумма.
Мы грызли семечки. И бросали очистки на пристань.
– Бросай, не бойся. Это и есть лушпайка. Обязательно придет волна побольше и смоет ее. Мы всегда дожидались, и всегда она приходила. Ни одна лушпайка не останется. Все смоет.
Она улыбнулась и, осторожно опершись на локоть, прилегла на пристань.
– Я научу тебя считать волны. Ложись рядом.
Я лег. Пристань была мокрой и прохладной.
– Закрой глаза. Дождись, пока все звуки исчезнут. Даже мой голос. Кроме волн. Ты услышишь.
И я услышал. Волны. Гул. Шелест. Плеск.
Я отчетливо слышал каждую волну.
– Считай. И когда будет десятая волна… – Она вдруг замолчала.
– Что?
– Когда будет десятая волна, ты можешь поцеловать меня…
* * *
Девять…
Десять…
Темно-зеленые тревожные волны. Ты не утонешь, потому что здесь твое сердце. Горы – это лицо отца. Ты промелькнешь в воде, как луч света с поверхности в глубине. Волны. Волны. Темно-зеленые. Нежные и тревожные.
Сегодня. Сейчас. Навсегда.
* * *
– Мы лежим на очистках от семечек.
– Разве. Посмотри. Их смыло. Как я тебе говорила. Это лушпайка.
– Да.
– Кстати, о лушпайке. Говорят, ты вступился за меня?
– Кто тебе сказал? Не очень удачно вышло.
– Сами и сказали.
– Даже в морду не сунул. Растерялся.
– Ничего.
– Они сказали…
– Я знаю. Переходящее знамя.
– Вот гады.
– Почему? Они по-своему правы. Только они все объясняют так, как им понятно. Для них так проще. Потому что они сами такие.
Мы всегда в других видим только то, что есть в нас самих.
– А почему ты говоришь, что они правы? Хотя нет! Слушай! Не говори мне.
– Потому что правы. Каждое лето экспедиция приезжает. Уже два года. И в первый, и во второй раз я надеялась. Я думала…
– Ты думала, это любовь?
– Да. Глупо, правда? Взрослая тетка.
– Не говори так.
– Почему? Каждый раз они говорят такие слова. Умные. А на деле кто они?
– Лушпайка.
– Да. А я переходящее знамя.
Мы помолчали. Звук волн куда-то исчез. И море казалось просто мутной серой водой.
– Слушай, – начал я, запнулся, но все же решился, – а ты была с ними здесь?
– Нет, – усмехнулась она. И посмотрела скептически. – Что ты? Здесь мое сердце. А с ними в палатке.
Я вздохнул.
– Ничего. Я тоже много раз ошибался.
– Врешь.
– Вру.
– Никогда не ври. Не будь как они.
* * *
Я понимал, о чем она. Вернее, чувствовал. Тогда еще только чувствовал. Потом, после, повзрослев, я узнал, как легко даются обещания и как дешево они стоят. Узнал о том, что их бесконечный витиеватый юмор – лишь продолжение страха, их знания – лишь набор бесполезных фактов, которые не нужны никому, кроме них, их чувства – лишь способ более-менее комфортно устроить свое тело и нехитро удовлетворить инстинкты.
Но это потом, после.
А пока я, благодаря Стасе, научился их не замечать.
Настоящего романа со Стасей у нас не было. Она не переехала ко мне в палатку, как я мечтал. По выходным мы ходили в странное место, к морю и горам. Туда, где было ее сердце.
Там мы грызли семечки, купались и считали волны.
Не знаю, любили ли мы друг друга, но с ней я очень изменился. Я научился ее внимательности, ее необидчивости, ее одиночеству…
Но самое лучшее было вот что.
Я научился легко презирать и спокойно не замечать лушпайку.
О наших отношениях со Стасей они знали и, как обычно, пытались острить.
– Ходите теперь вместе к старому причалу грустить? – спрашивал Владимир Аркадьевич.
Но меня уже нельзя было вывести из себя:
– Мы считаем волны.
– Романтично. На обломках жизни.
– Прям как в повести максимально горького писателя, – поддержал его Мишаня.
– Да. – Мне вдруг опять захотелось вырвать клок из бороды уцененного Мефистофеля. – Какой-то товарищ с образованием младшего научного сотрудника, считающий, что наука – это способ удовлетворять любопытство за государственный счет, написал работу по необходимости укрупнения малых поселков. И эта галиматья превратилась в директиву. И вот у Стаси снесли дом. Хотите пошутить на эту тему?
Желающих шутить не нашлось. Только Владимир Аркадьевич, историк по профессии, сказал:
– Понимаете, юноша бледный со взором горящим, то, про что вы рассказываете, это, как вам ни обидно, исторические процессы. Происходит то, что происходит…
* * *
– Все собрались у костра. Сейчас начнут петь, – сказала Стася.
– Это так обычно. Угадаешь, что за песня?
– Про комиссаров в пыльных шлемах.
– Или про юного гусара, влюбленного в Наталию.
– В Амалию.
– Это одно и то же.
– Ты дашь мне адрес? Я буду писать.
– Нет. Тебе не надо писать.
– Это почему?