– Я тогда не могла погладить ребёнка-дауна, приласкать его, просто долго смотреть – тут и брезгливость, и страх, и боль за него… Теперь этого барьера нет. Они ведь очень нуждаются в ласке, больше обычных детей. И если верить, как Штайнер, что жизнь наша здесь не кончается и душа проходит через несколько реинкарнаций, – значит, здесь, на этой стадии, которая у них оказалась такой трудной, им надо подать руку…
Она добилась-таки, что одну из воспитательниц, избивавшую детей, отдали под суд и дали два года условно. Но изменить порядки в таких интернатах, тем более в глуши, – не в её власти. Воспитатели хитро манипулировали детьми – и здоровыми, и больными, они быстро уравнивались там в зверстве и отупении – так что взрослым не требовалось особо напрягаться. Достаточно было указать, кого бить. Перечень тамошних зверств легко представит себе любой читатель, служивший в армии или работавший в сельской школе. Маша-то – человек молодой, психика пластичная – выдержала бы и дальше. Но Елена Давыдовна решила уйти. И они переехали в деревню, которую я здесь не называю – во избежание паломничества. Возвращаться в город не хотелось.
– Елена Давыдовна, вас не тянуло вернуться к собственным детям – от интернатских?
– Они уже взрослые, я им не нужна. Они и так жалуются, что слишком идут по моим стопам. Хотят независимости.
– А по цивилизации не тосковали? Горячая вода, телевизор…
– Я никогда не любила городскую жизнь. Всегда грустила, возвращаясь из экспедиций.
Но воспитанники Елены Арманд, повидавшие человеческое отношение, оставаться в Андреаполе больше не могли. Они узнали, что она рядом. И сбежали к ней в количестве семи человек. Так началось то, что впоследствии неоднократно называлось подвижничеством, но на самом деле было крестом: не собиралась Елена Давыдовна Арманд создавать никакого поселения для больных и сирот. Они сами к ней прибежали. И деваться некуда.
Времена были такие, что местный совхоз имени Кирова стал называться АО и с ним можно было договориться об аренде небольшого куска земли. Места божественно красивые (Любуткой местность называется в честь речки, текущей рядом, хотя умиленцы утверждают, что это местное слово Любута – синтез любви и красоты). К Елене Давыдовне и Маше стали наезжать друзья по студии, общие знакомые общих знакомых – главным образом ради глуши, природы и экзотики, но и поработать на участке тоже не отказывались. Приезжали единомышленники-антропософы. Много больных в Любутке никогда не было – от семи до одиннадцати человек, не больше. Через год после бегства из интерната первого любуткинского поколения начальство спохватилось и направило к Елене Давыдовне милицию. Дети попрятались. Один влез на дерево и разговаривать с представителями власти согласился только там. К нему влезли. Там он дал показания о зверствах в интернате, и от них отстали.
Некоторые любители отчётности и друзья законности интересуются: а как же Арманд получила права опекунства на всех этих детей? и каковы вообще юридические основания для всей её затеи? Во-первых, когда к ней сбегали, санкции у властей для этого действительно не брали. Она оказалась заложницей ситуации, ответчицей за приручённых. Во-вторых, она своих детей нигде не собирала и вообще никого к себе не заманивала: поездки к ней и жизнь в Любутке – дело волонтёрское. Если родители привозят ребёнка, сами, собственной волей, – она берёт, куда деваться. Чтобы расставить точки над «i»: это вовсе не интернат и не лечебница, так что и отчётности требовать не обязательно. Довольно точно определила этот образ жизни та самая первозванная Маша, которой теперь двадцать шесть: это современная попытка общинной жизни. Тверской Коктебель или Гётеанум, если угодно, – антропософская община в чистом виде. Делать акцент на воспитании и лечении олигофренов в Любутке я бы не стал. Тем более если учесть, что диагноз «дебилизм» и ярлык олигофрена у нас – особенно в провинции – без разбору навешивают и педагогически запущенным, и просто забитым детям. Здесь приходят в себя люди, которых по тем или иным причинам не устраивают современные большие людские сообщества. В силу крайней отдалённости от мировой цивилизации и неудобства подъездного пути (весной и осенью от ближайшей деревни, где кончается асфальт, просто не пройти – грязь непролазная) Любутка пока защищена от избыточного наплыва корреспондентов и городских сумасшедших – хотя и тех, и других в её истории хватает. «С диагнозом» здесь сейчас пятеро. Остальные – с другими диагнозами.
Несколько портретов. Цыганке Нельке двадцать лет. Мать сдала их, всех пятерых, в андреапольский детдом и с тех пор пятнадцать лет не вспоминала. Потом вдруг явилась в интернат, но Нелька с ней разговаривать отказалась. Диагноз у Нельки – дебильность, поставлен на основании её хронической ненависти к математике. Мы много говорили с ней (она как раз дежурила по кухне, слушая при этом раннего Щербакова. Его кто-то занёс в Любутку лет шесть назад, с тех пор он здесь любимейший бард). Нелька – умный и язвительный собеседник. Симпатичная. Диагноз её явно должен бы звучать иначе: она грамотно пишет, много читает, играет на гитаре, ездит иногда в Москву слушать Щербакова и вообще ведёт себя как нормальный представитель поколения, но с цифрами ей трудно. Неспособность читать, посещающая самых здоровых людей, называется алексией, нелюбовь к письму – аграфией (этим страдала Ахматова), бывает и нелюбовь к счёту. Это не является основанием для отбраковывания человека в разряд олигофренов, но у нас в идиоты производят легко. Нелька живёт в отдельной избе на окраине поселения; избёнка полуразвалившаяся, но внутри чистая. Городская жизнь Нельке не нравится, уезжать она не хочет. Цыганский нрав её проявляется не в желании странствовать, но в жажде независимости и в умении отбрить. Когда до Любутки на четвереньках добрались двое пьяных корреспондентов народной телепрограммы («У нас только час, мы срочно должны снять баню!» – отчего-то все корреспонденты тотчас требуют топить баню и снимать обитателей коммуны в неглиже) – в бане как раз находилась Нелька, и они услышали такие перлы русского языка, что принуждены были поворотить оглобли.
Марина. Тут диагноз не вызывает сомнений, олигофрения, хотя писать-читать Марину выучили и сельскохозяйственные работы ей тоже по силам. Два года назад к коммуне Елены Арманд приблудился цыганёнок, тоже с диагнозом, и, хотя брать его не хотелось, деваться опять же было некуда. У этого цыганская кровь бушевала, и он тут же растлил двух девочек – одной из них и была Марина. Она забеременела. Олигофрены, по нашему законодательству, направляются на принудительный аборт, осуждать эту меру не берусь; и Марину сразу после обследования туда направили, но Арманд вместе с Владом, о котором ниже, её оттуда вырвали. До сих пор не вполне понимаю, как Елена Давыдовна решилась взять на себя такую ответственность. Здоровый ребёнок не мог родиться по определению. Родилась девочка, назвали Наташей, но о том, здорова она или больна, судить сейчас рано – ей всего полтора года. Во всяком случае, все обитатели Любутки ребёнка старательно растят. Марина живёт в одной избушке с подругой Лилей (тоже 20 лет, олигофрения, об интернате вспоминает с ужасом), с Машей и её другом Владом.
Влад учился в энергетическом институте – не закончил. Слушал какие-то педагогические курсы – не дослушал. Работать в городе не рвётся. Увлекался туризмом, потом охладел. Много читал. Очки, борода, классический тип не нашедшего себя интеллигента-семидесятника, тут же вернувшийся в нашу жизнь, едва она впала обратно в застой. Узнал о Любутке от общих знакомых, приехал, остался. Настоял на том, чтобы Марина родила: Бог дал жизнь, не нам отбирать.