С этого момента Тармо принял твердое решение изучить себя внутреннего и вытащить его наружу. Кто знает, вдруг в нем скрывается нечто совершенно потрясающее!
После того первого раза на ковре в комнате Томаса последовали другие. Одноклассники, казалось, спокойно восприняли их зарождающуюся… да, а как на самом деле можно было обозначить их отношения? Они трогали друг друга только дома у Томаса. В трамвае или в школе они ограничивались лишь простыми прикосновениями кончиками пальцев и дальше этого никогда не заходили. Но все равно было видно, что между ними что-то произошло и продолжает происходить.
Взгляды украдкой, гримасы недовольства, когда кто-нибудь говорил нечто, что наталкивало их на мысли о своей собственной непохожести на других, а как порой сложно им было удержаться от смеха и маскировать его приступом кашля или еще каким-нибудь изощренным способом.
Впрочем, их одноклассники были воспитанны и тактичны и, казалось, ничего такого, о чем им следовало умалчивать или держать в себе не существовало. Юные гимназисты-интеллектуалы предпочитали абстрагироваться от реальности и чаще говорили о том, что прочитали в книгах или увидели в театре, и сплетни в их среде по большей части не приветствовались. Казалось, большинству они были неинтересны, ведь каждый считал, что он пришел на землю с высокой и благородной целью. А сплетничать – занятие для тех, кто больше ничего другого не умеет.
Однажды днем, когда они, как обычно, лежали на полу и целовались, дверь в комнату Томаса внезапно распахнулась. На пороге стоял отец Томаса, хирург Аннердаль, худощавый мужчина в начищенных до блеска ботинках, в дорогом костюме, со стальным взглядом голубых глаз и такими же темными как у Томаса волосами, только седыми на висках, хотя иногда казалось, что он их специально подкрашивает, чтобы еще больше подчеркнуть свой статус.
Хирург молча смотрел на сына и его приятеля, секунды шли. Пять, десять, пятнадцать. Время замерло, словно хирург Аннердаль обладал способностью замораживать его одним своим ледяным взглядом, но тут он повернулся на каблуках и так же стремительно, как и появился, исчез, с грохотом захлопнув дверь. Осталось только эхо удаляющихся шагов.
Томаса потряс неожиданный визит отца. Он моментально вспотел и затрясся как в лихорадке, а когда Тармо попробовал коснуться плеча друга, то тот нервно вздрогнул.
– Думаю, тебе будет лучше уйти, – сказал Томас.
На Тармо он при этом старался не смотреть.
– Я не могу оставить тебя одного в такую минуту, – попробовал возразить Тармо.
– Ничего страшного. Мне просто нужно немного отдохнуть и прийти в себя.
Тармо нехотя собрал свои вещи и попятился из комнаты. Он подумал о своем собственном отце – сделал бы Пентти, оказавшись в той же ситуации, то же, что и хирург Аннердаль, и как бы это повлияло на него самого. Когда он уходил, Томас не выглядел испуганным или рассерженным, скорее просто усталым, и у Тармо было очень неспокойно на душе – короче, он действительно переживал за своего друга, когда возвращался домой по окрашенным розовым заревом заката улицам в тот октябрьский вечер. Ночью он плохо спал, снова и снова видя перед собой лицо своего друга.
На следующий день Томас не пришел в школу.
Тармо весь день мучился от снедающей его тревоги. Казалось, никто больше не заметил отсутствия Томаса, но Тармо ни о чем другом думать не мог, ему было сложно сосредоточиться на уроках, он с трудом проглотил свой бутерброд в перерыве – кусок сыра не лез в глотку, и ему пришлось выплюнуть его в салфетку.
После занятий он сел на трамвай и, сойдя на нужной остановке, привычной дорогой направился домой.
Но перед домом Томаса в нерешительности остановился.
Зачем его ноги, его тело привели его сюда? Для чего?
Он нашел взглядом окна Томаса. В них горел свет.
Что же ему теперь делать? Как бы Томас хотел, чтобы он поступил в таком случае?
Он помнил, как друг отшатнулся от него, его реакцию на появление отца.
Но при этом он помнил его поцелуи, помнил, как Томас прижимался к нему своим твердым членом, и в конечном итоге именно эротические воспоминания подтолкнули его вперед, и Тармо, собравшись с духом, отворил дверь подъезда и по мраморной лестнице поднялся на четыре лестничных марша вверх на этаж, где жили Аннердали.
Он долго стоял перед дверью, прежде чем осмелился нажать на звонок. Нажал. И затаив дыхание смотрел, как спустя долгое время Томас наконец открыл ему дверь.
И только тогда смог выдохнуть.
Томас выглядел бледным. Он всегда был бледен, словно страдал анемией, его темные волосы ярко контрастировали на фоне прозрачной кожи. Но теперь этот контраст, казалось, еще больше усилился. Он казался таким слабым и хрупким, словно фарфоровая статуэтка – того и гляди переломится, стоит лишь тронуть пальцем.
Тармо хотел прикоснуться к нему, но не посмел.
– Как ты себя чувствуешь? – выдавил он в конце концов.
Слова прозвучали ненатурально. Томас пожал плечами.
– Ты болен?
Томас покачал головой. Быстро поднял на Тармо взгляд своих голубых глаз и тут же опустил, словно затравленный зверь.
– А впрочем, ты прав. Я больной и извращенец, и меня следует изолировать от общества.
Тут он не выдержал и, зарыдав бросился к Тармо, и тот стоял, сжимая в объятиях друга, горько плачущего у него на плече, и не знал, что делать. Они долго стояли так на лестнице, пока тело Томаса сотрясалось в рыданиях.
– Можно я войду? – спустя какое-то время прошептал Тармо в темные волосы друга.
– Да, конечно, но только ненадолго, они могут скоро вернуться.
В комнате Томаса Тармо стянул с себя перчатки и меховую шапку и, не раздеваясь, сел на дальний конец дивана. Томас устроился на полу и положил голову ему на колени, и они долго смотрели в окно на небо над Хельсинки. В прорехах между облаками пыталось проглянуть солнце, и небо играло лиловыми и розовыми тонами, словно беззвучная симфония.
Должно быть, они оба уснули, потому что когда Тармо открыл глаза, снаружи уже стемнело, и он увидел лишь сумеречное небо за окном. Где-то далеко на лестнице раздались чьи-то шаги. Он бросил взгляд на темные пряди волос Томаса на своих коленях и, старясь не потревожить сон друга, очень бережно и осторожно встал с дивана.
Тармо знал, что на кухне есть черный ход, и что он мог исчезнуть из этой квартиры никем незамеченный. Но что-то внутри него не желало с этим мириться и упрямо твердило ему, что он ни в чем не виноват, и ему нечего стыдиться. Он не знал, откуда взялось в нем это чувство – возможно, оттого, что ему всю жизнь (всего четырнадцать лет, но все же) приходилось приспосабливаться, склонять голову и стараться не сбежать, когда очень этого хотелось. Но отныне он больше не собирался просить прощения за то, что появился на свет.
Поэтому вместо того, чтобы устремиться на кухню к черному ходу, он повернулся и зашагал обратно в квартиру на звук открывающейся входной двери.