Сири помнила то лето – то ли 1961, то ли 1962-й год, когда она не была беременна, и какая тогда царила рекордная жара: все дети ходили со стрижкой под ежика, все, кроме Хелми – ее светлые спутанные волосы обрамляли личико, словно крона дерева, на которое налетел ураган.
По вечерам, когда дети уже лежали в своих кроватках, Сири подтыкала им одеяла и гладила по головкам, и в такие моменты всегда вспоминала тех детей, которых уже не было в живых, и гадала, каково это – ощущать их волосы под кончиками пальцев, и натворили ли бы они что-нибудь днем, за что их потом пришлось бы наказывать, или сказали бы что-нибудь смешное, о чем потом все еще долго вспоминали бы и над чем хохотали.
Этого она уже никогда не узнает. Сири понимала это, но была не в силах совладать с собой, и каждый вечер все повторялось снова, и она продолжала тянуться к своей придуманной реальности, к будущему, которого уже никогда у нее не будет.
* * *
Сири верила, что Пентти ее переживет. Казалось, само его тело пропиталось средством от старения, и время не могло нанести ему никакого вреда. Она верила, что он доживет до ста лет, и в тот день, когда почувствует приближение смерти, просто пойдет и ляжет вечером спать в свою кровать с тем, чтобы больше уже не проснуться. После себя он оставит не дом, а настоящий свинарник, так что тем, кто будет жить в нем после него, придется изрядно потрудиться, чтобы вычистить из него все дерьмо, что там скопилось. А та дьявольская задумка, которую он сейчас готовил, со временем обязательно раскроется. Потому что Пентти всегда был таким. Находчивым, когда дело касалось его самого. А еще он всегда был один. Его «Я» никогда не распространялось на детей.
Преуспевший в умении заставлять других страдать, обладал ли он качествами, за которые его можно было любить? И да, и нет. Сири он в ту пору казался ее единственным вариантом – пусть это было и не совсем так. Потому что выбор есть всегда, даже если ты сам этого не осознаешь.
Сири пришлось рано столкнуться с несправедливостью. Одно из ее самых ранних воспоминаний – о том, как мать наказала ее, когда она попыталась сосать вымя одной из коров. Не так уж много она и выпила, чтобы такое сошло за настоящую провинность, но это сочли провинностью, потому что Сири не имела права пить молоко, которое предназначалось другим или на продажу.
Тот, кто долгое время страдал от голода, знает, как это влияет на психику. Можно научиться жить с головной болью, но нужно время, чтобы перестать поражаться своему телу, – насколько слабым оно стало и как плохо тебя слушается. Ноги, онемевшие и тяжелые, которые не могут и отказываются нести, даже если речь идет о спасении собственной жизни. Заторможенность, все мысли словно в тумане, который плотным покрывалом тяготеет над самим твоим существованием, мешает формулировать фразы и целые предложения и не дает возможности что-либо изменить, потому что мысли никогда не идут дальше того, что перед носом, а дальше лишь темнота, сумрак. Голодным детям трудно учиться чему-то в школе, когда их мысли постоянно витают где-то в другом месте.
Про старшего брата Сири, Ило, говорили, что он светлая голова, и его отправили в школу, где он должен был учиться, совершенствоваться, получать полезные знания. Он ходил туда четыре года, а по вечерам рассказывал своим братьям то, что выучил за день. И даже родителям, пусть им это было и неинтересно. Но зато отец выучился читать – медленно, правда, и по буквам, но все же. Мать же, напротив, читать не умела и никогда к этому не стремилась, но это совсем не мешало ей жить, что она постоянно и с удовольствием подчеркивала. Зачем ей было забивать голову подобной чепухой? Не женское это дело – так выпендриваться. Глупость. Безумие. Всем, кому только можно, мать в открытую демонстрировала свое презрение к образованным. Хуже них могли быть только священники. Семья Аамувуори ходила в церковь, как это делали все семьи в округе в 1930-ые годы, но Сири знала, что во время молитвы мать скрещивала пальцы за спиной, не желая иметь ничего общего с теми глупостями, которые происходили перед ней у алтаря. Сири помнила, как она плакала, когда младшая дочка соседей, ее ровесница, умерла от туберкулеза. В тот раз она отправилась искать утешения у матери, а та лишь пожала плечами и сказала что-то вроде: ни Бог, ни образование не могут защитить нас от смерти, и что к этому нужно просто привыкнуть.
Все же Сири научилась тайком читать, следя за тем, чтобы не попасться бдительной матери на глаза. Тайком не тайком, но жажда знаний была в ней настолько велика, что ее невозможно было задушить. Мозги как губка жадно впитывали в себя все что можно. И братья любили ее и гордились успехами Сири, при этом они любили ее не так, как любят игрушек или кукол, а как живую душу с пытливым умом и горячим сердцем; отец тоже от них не отставал, и от их любви она расцветала, возвращалась к жизни.
Сири нравилось учиться. Если и было что-то, что огорчало ее теперь, в осеннюю пору ее жизни, так это то, что она никогда не ходила в школу. Она подозревала, что у нее наверняка тоже была светлая голова. Что это определение подходило к ней так же, как и к Тармо. И кто знает, если бы только перед ней открылись другие двери… Но какие именно должны были быть эти двери, ей не хотелось думать.
Потому что если человек начинает о чем-то жалеть в своей жизни, то он открывает очень опасную дверь!
Не нужно жаловаться, думала Сири.
Все-таки, вопреки всему, жизнь сложилась для нее довольно неплохо, по большей-то части. Если бы она не вышла замуж, то осталась бы на положении рабыни, терпящей тиранию родителей, или ее отдали бы прислуживать в какую-нибудь обеспеченную семью. Где ее замордовали бы до смерти, как и многих других, кто прислуживал до нее. К тому же четыре года учебы в школе в конечном счете не помогли Ило найти более легкую дорогу в жизни, потому что когда пришла война, светлые головы стали никому не нужны – совсем не обязательно иметь образование, чтобы уметь убивать.
* * *
Эско здорово трясло. Он наконец сказал отцу, что тот должен уехать. Что теперь у него ничего нет, он ничем не владеет, и что они знать о нем не хотят. При этом Эско имел в виду отнюдь не Сейю или своих детей. Он стоял, выпрямив спину, и, твердо глядя отцу в глаза, сказал все как есть. Что он должен найти себе другое жилье, что ему осталось только собрать вещи и смыться отсюда.
Воитто был дома и вошел в коровник как раз в тот момент, когда там происходил этот разговор. Он ничего не сказал, но выглядел удивленным, и когда Эско закончил свою речь, а ни Пентти, ни кто-либо другой не нашелся, что сказать, Эско повернулся и пошел в выходу, и в этот миг взгляды братьев встретились и, несмотря на то, что Воитто смолчал, Эско совершенно ясно почувствовал, что между ними появилось нечто такое, чего Воитто не собирается так просто прощать.
Эско запрыгнул в свою машину и понесся прочь – скорее на шоссе, только чтобы поскорее исчезнуть из виду. На обочине дороги он остановился. В канавах зеленела густая трава и повсюду вдоль шоссе, словно маленькие белые облачка, цвел купырь. У него так дрожали руки, что он не мог дальше вести машину. Эско закурил и вскоре почувствовал, как на него снисходит покой. Спустя какое-то время он настолько пришел в себя, что начал обращать внимание на птичий щебет и даже заметил, какие грязные в машине стекла. С этими мыслями он и поехал домой.