Тут Анни остановилась. Что отец имел в виду, когда писал, что не помнит, в честь кого окрестили его первого сына? Может, в этом кроется какое-то скрытое послание? Может, он хотел этим что-то сказать – им или Сири? Потому что ведь не может быть так, чтобы он не помнил? Анни продолжила читать дальше.
И вот, нарожав еще детей, она, кажется, снова повеселела. Снова принялась напевать. Песня влилась в нее, словно сок в березу весной. На короткое время, но все же.
Потому что с ним было что-то не так, с нашим мальчиком. Что-то с сердцем, я думаю.
И снова опустилась тьма. Когда онумер, я всерьез испугался, что она сойдет с ума. Или умрет. Или и то, и другое вместе. Она словно замкнулась в себе, я не знаю, как еще описать ее состояние. Нежелание идти на контакт очень долгое-долгое время.
Но все же мне удалось встряхнуть ее и вернуть ее к жизни. Ты, Анни, была зачата в обстоятельствах очень далеких от романтических, но у меня не было другого выбора. Это ее единственный шанс, думал я, она должна родить еще одного ребенка. В этом ее спасение. И я спасал ее, насильно беря ее, насильно заставляя забеременеть. Насилие насилием, но она была в таком состоянии, что я даже не знаю, почувствовала ли она вообще хоть что-либо.
Но когда после она поняла, что это исцеляет ее, и что печаль утраты бледнеет, тогда она захотела еще и еще. Все больше и больше. Но со временем, может, было лучше просто дать ей умереть при очередных родах? Ты бы предпочла такой исход, Сири? Возможно, я бы тогда тоже обзавелся суровой женой-шведкой, как и мой отец. Кем-нибудь, кто за всю свою жизнь не видел ни одного солнечного дня.
Мы не стали хоронить Элину на кладбище. У нас бы ничего не вышло. Она лежит похороненная в саду, там, где мы хоронили всех, кто когда-либо умер на этой усадьбе, как людей, так и животных.
Там же вы можете похоронить и меня, когда меня не станет.
Религия
Я родился как Пентти Тойми 21 марта 1920 года. Я воспитывался в лестадианской вере. Но я всегда знал и носил это знание глубоко в себе, что со мной что-то не так, что-то совершенно особенное. Нечто выше обычного. И в хорошем, и в плохом смысле.
Я рано узнал, что Слово Божье имеет тяжкий вес. И рано начал задумываться – я так ли он прав, этот бог, на самом деле. Многое из того, что происходило в церкви или во имя Божье, казалось мне таким устаревшим и несправедливым, таким случайным и в основном ненужным, но в доме моего отца не было места подобным мыслям.
Меня воспитывали женщины, но не моя мать. Я рос в суровой вере, суровее некуда, но уже с ранних лет я знал, что нету никакого Бога.
Я никогда не говорил этого вслух, но это было и не нужно. Мой отец и так знал, что его сын – безбожник. Что мало того, что я забрал у него жену, так еще имел наглость выжить и расти почти счастливым ребенком, – иногда, по крайней мере. Думаю, я был счастливым ребенком до тех пор, пока не понял, что все, что я хочу иметь в этом мир, я должен заполучить сам. Я не боялся своего отца, но рано понял, что мы с ним совершенно разные.
Мой отец взял себе новую жену. Это произошло очень быстро, он сделал то, чего от него ждали, как от каждого богобоязненного человека. Осесть на земле, чтобы работать и плодить потомство. Кем он был, чтобы идти против этого? Мой отец сделал так, как от него требовалось, и еще – он никогда не говорил мне этого прямо – но, думаю, он побаивался меня, и оттого никогда не хотел иметь со мной ничего общего, от греха подальше, так сказать.
Мои сестры были другими, именно такими, какими и должны были быть. Богобоязненными. Проказливыми, конечно, как и все подростки, но для меня они всю жизнь ассоциировались с другим. С надеждой. С верой. С Богом.
У них было все то, чего не было у меня. Мы ведь были воспитаны лестадианцами, и мои сестры всю жизнь продолжали жить в этой вере, продолжали приседать и кланяться. Но не я. Мои старшие сестры, уж не знаю, о чем они думали, но они всегда скользили неслышными тенями по усадьбе, постоянно ненавидимые нашей мачехой, без малейшей возможности выбора. В конце концов, они просто поблекли, сами стерли себя из истории и были преданы забвению.
Не дайте моим братьям нести гроб на моих похоронах. Удержите их от этого позора. И не позорьте меня. Не допустите этого дерьма.
Выбрав себе жену, я постарался жениться как можно дальше от моего отца. Но, несмотря на расстояние, церемония все равно показалась мне сплошным притворством – стоять в церкви, перед священником и Богом и в чем-то там клясться. Но я произнес то, что должен был, ради нее – решил, что уж ради нее-то я могу постараться.
Я рано понял, что в этом мире нет никого, кто бы понял меня или полюбил меня таким, какой я есть на самом деле. Я и сам толком не знал, какой я, но ощущал очень ясно и отчетливо, что я совершенно один в этом мире и все, что бы я ни сделал, что бы ни создал, станет исключительно результатом моих собственных стараний. И это утешало меня.
Когда моего отца не стало, плакало все село. Село дураков, которые не знали лучшей жизни.
Они любили его и видели в нем божью благодать. Но мало кто знал, каким мой отец был на самом деле. Он не был добрым человеком. Он был боязливым человеком, склонявшим голову в тени религии, и который все свои поступки и деяния прикрывал именем Божьим и никогда и ни за что не нес ответственности, а потому зря его почитали за доброго христианина.
Ну да черт с ним. Нет никакого бога и нет никого смысла. Ни в чем.
Вся моя родня переехала или уже давно живет на шведской стороне. Единственный, кто остался здесь у меня, это моя мать – она похоронена на кладбище в Карунки. Вы об этом знаете. Во всяком случае, ты, Анни, бывала там несколько раз, помнишь? Женщина, что пожертвовала своей жизнью ради моей, единственная по-настоящему добрая христианка.
Никогда не полагайся на христианина.
Я знаю, что говорю, и никакого Бога не существует, помни об этом.
Война
О войне и без меня сказано очень много, и все мы прекрасно знаем ее хронологию, благодарю людскому рвению все документировать, которое существует во всем мире.
Мне было девятнадцать лет, когда пришла война. Я оказался в армии уже осенью, даже раньше, чем пришла повестка. Мне не хотелось воевать, стрелять в солдат, но у меня не было другого выбора. Оставаться дома я не мог. Не мог продолжать жить под одной крышей с моим отцом. Я всегда это знал, в противоположность тому, что вы думали, – особенно ты, Хелми: я-то знаю, ты всегда думала, что я на такое неспособен. Но на самом деле я боялся, что в один прекрасный день мой горячий нрав даст о себе знать, и тогда я бы не знал, чего от себя ожидать. Я подумал, что уж лучше я заберу жизнь русского, чем финна. (Или, если точнее, то моего отца.)