– Я, товарищ генерал!
– Молодец!!! – ответил курсанту и обратился уже к начальнику училища. – Этого орла после выпуска из училища – ко мне лично! А со своих летунов, что не смогли мальчишку отконвоировать, я еще долго не слезу…
Вадим Арьков
Дичь
Трещала тревожная зима нового смутного перестроечного года. В конце февраля сопка нашего дивизиона, укутанная в белые покрывала заботливыми снегопадами, оказалась полностью отрезана от Большой земли.
Дивизион, стоящий на самой макушке, был совсем невелик: общим списочным составом человек на шестьдесят. Вся жизнь, как говорится на северах, была привозная. Свет добывали из дизель-генераторов, воду летом – из водовозок, а зимой – из снега. Из-за небольшого количества народа, удаленности, замкнутости и тяжелых условий дивизион был не совсем той Советской армией, которая известна большинству читателей. Мнения о нем имелись диаметрально противоположные. В полку, расположенном в городе, и у офицеров, и у солдат считалось попасть в дивизион тяжелейшим наказанием, каторгой и ужасом. Те же, кто обжился, притерся к изрядно специфичным дивизионным условиям жизни, считали себя баловнями судьбы. Социальный строй на сопке чем-то напоминал коммуну. Обитатели делились скорее не на начальников и подчиненных, а на более или менее опытных в вопросах выживания мужчин в погонах, женщин и детей. Дети росли, шкодили, и караул, несший охрану по периметру всего этого безобразия, защищал скорее не от проникновения супостата извне, а по большей части ловил молокососов при несанкционированных прогулках в тайгу за территорию части. Офицерские жены драли шалунов за уши и одновременно кормили прорву голодных мужиков, готовя на большой дровяной плите на общей кухне. На горькую мужскую долю выпадали совместные заготовки дров, акробатические этюды во время добычи угля из-под снега и ночные авралы по бесконечной заготовке снега для пополнения запасов питьевой воды и вечно текущей системы отопления. Почти все свободное время отнимала бравая защита воздушных рубежей. Но по вечерам, после ужина, уже отправив женщин спать, так как нет ничего более полезного для нежного цвета лица, как полноценный здоровый сон, в обеденной зале столовой мужчины всегда находили возможность для совместного камерно-струнного музицирования и проведения тонких литературных диспутов.
Когда же погодными условиями дивизион оказывался отрезанным от большого мира, и вовсе начиналось так называемое официальным языком разложение войск и братание, а неофициальным – обычная человеческая жизнь. Вся связь с цивилизацией прекращалась. Страна жила своей бурной перестроечной жизнью, а дивизион своей – автономной. Нет, связь, конечно же, была – и телефонная, и радиорелейная. Но по странному стечению обстоятельств, как только путь извне на дивизион оказывался перекрыт, полевой телефонный кабель связи с полком непостижимым образом рвался, а в эфире у связистов начинались такие помехи, что членораздельную речь было совершенно не понять. Доходчиво доносились из полка только краткие и емкие армейские команды, имеющие окончания на «-ать» и «-ять». Когда же по итогам срыва боеготовности прибывала проверка, связистам традиционно вкручивали фитиля, но, впрочем, неглубокого – проверяющих всегда поражала сцена отбытия на ремонт линии связиста с инструментами в каре из четырех хмурых бойцов, на лыжах и с автоматами на изготовку. На вопрос потрясенного паркетного офицера: «Зачем такой дикий хапарай, неужели из-за склонности мерзавца к дезертирству?» – его в ответ кошмарили рассказами о стаях голодных волков и медведях-шатунах, обожающих свежую солдачатину, и безуспешно предлагали лично в этом убедиться, прогулявшись вдоль телефонной линии в тайгу.
Должен извиниться, кое-что из написанного выше, естественно, байка и чушь несусветнейшая. Печально, но литературных диспутов, конечно же, не было, а был в наличии самый обычный армейский дивизион, ничем не хуже или не лучше всех остальных, коих было раскидано по самым глухим уголкам нашей страны просто тьма. Человеческие детеныши на них болели авитаминозом и диатезом, офицерские жены, костеря на чем свет стоит своих мужей, вывозили своих чахленьких чад греться под солнышко на юга, а офицеры, круглосуточно нянькая молоденьких вооруженных юношей, по странному недоразумению называемых солдатами, ежедневно пили.
Вот и в тот день, вызванный на дом к осиротевшему после отъезда жены с дочкой дивизионному замполиту, я застал его в глубоко философском настроении. По всей кухне живописным натюрмортом раскинулись следы вчерашнего бурного мальчишника, а к кухонному столу было прислонено стоящее на полу охотничье ружье.
– А знаете, коллега, – сказал замполит, переливая остатки коньяка из бутылок в плоскую металлическую походную фляжку, – я не вижу никаких препятствий, чтобы отправиться совместно с вами сегодня на охоту и удовлетворить клокочущую во мне низменную страсть – убить кого-нибудь.
Слегка озабоченный отсутствием грамотно составленного завещания, но тут же успокоенный замполитом тем, что убивать он сегодня будет исключительно невинных тварей, я согласился, и мы пошли на охоту.
Замполит был мужик замечательный, с великолепным сочетанием ума и изысканного чувства юмора. Иначе говоря, фраза братьев Стругацких из их «Града обреченного» была о нашем замполите: «Вы знаете, Кацман, – сказал однажды полковник, – я никогда не понимал, зачем в армии нужны комиссары. У меня никогда не было комиссара, но вас бы я, пожалуй, на такую должность взял…» В первый раз я попал под пристальное внимание его глаз после того, как по его просьбе написал на куске ватмана плакатными перьями объявление о предстоящем воскресном кроссе на десять километров с полной боевой выкладкой. Настроение после известия о беготне дурниной на дальность расстояния в законный выходной с сопки вниз, а потом вверх, было радостно-приподнятое. Повинуясь моему внезапному порыву, к скучному официальному тексту сама легла приписка о том, что кросс будет проходить под девизом: «Свободу узникам апартеида!» Пришедший забрать объявление замполит сперва в удивлении выгнул бровь и задумался, а затем, радостно заржав, умчался в казарму вешать творение на информационную доску. За искреннее сострадание узникам апартеида нам с замполитом прилетел капитальнейший разнос от начальника штаба. А сразу за разносом, собственно, и было составлено нами – и, вероятнее всего, все-таки больше от скуки, нежели чем от врожденного чувства фронды, для остро щекочущего нервы веселого бойкота режима, – то, что в Уголовно-процессуальном кодексе именуется преступным сообществом, а в народе – шайкой.
Буквально на следующий день у нас состоялся прелюбопытнейший разговор:
– Товарищ рядовой, является ли правдой ваше недавнее признание в тесном кругу своих товарищей о посещении вами в годы розового детства изостудии во Дворце пионеров?.. Так… правда. Фу, как вам не стыдно? Нет! Это не называется стукачеством, это называется информаторством. А будьте теперь любезны озвучить мне, с каких тонов вы бы начали наносить краску на объекты наглядной агитации? Так… правильно, со светлых. Тогда вот вам.
И он положил предо мной на стол открытку. На ней на фоне развевающегося красного знамени изображен был суроволикий солдат в каске, судорожно сжимающий в руках автомат. Поверх всего этого великолепия шла мудрая надпись: «Служи по уставу – завоюешь честь и славу!»