Вдруг обрел форму и стал понятен источник гула – соседка по палате что-то раздраженно выговаривает по телефону мужу: что-то не то он принес, не тот крем, не тот лосьон, неправильные тапочки, и ничего-то ему нельзя поручить, и ни о чем он не думает, кроме. Что «кроме», NN не очень уловила, в голове все плавилось – кровать втиснута вплотную к батарее, которая жарит так, будто это ее последний шанс продемонстрировать все свои технические возможности. Пару раз за последние недели NN робко просила кого-нибудь из ходячих сопалатниц открыть хотя бы на пять минуточек фрамугу, но женщины были как глухие, сплоченный обстоятельствами коллективчик, гордый превосходством самостоятельности. «Памперсная», – называли они NN между собой, не особо заботясь о том, слышит она это или нет.
«АБВГДейка, ЕЁЖЗейка, ИКЛМНейка, ОПРСТейка, УФХЦЧейка, ЭЮЯйка, накрывай на стол, хозяйка. Жительницы сказочного городка Заходерска, где живут также Бука, Бяка, Мним и иже с ним, мечут на стол пироги с твердыми знаками, жаркое из свежих ятей, супы с нежнейшими жирными ижицами. И все-таки, почему же минор?.. Помнится, жизнерадостный ходульный юноша из той же страны мультипликационных лопоухих собак вставал на голову вполне в мажоре: “Прекрасно, если вам с утра воскликнуть хочется ‘ура!’, кричите на здоровье и не спорьте”. Трудно себе представить, что кто-то отказался бы в то время крикнуть “ура”, особенно когда от тебя этого ждут, так что какие могут быть споры… А дальше что? “Когда заглянет к вам рассвет… и птичий хор подхватит вашу пееееесню…” Это ту самую, от которой легко на сердце, веселую. Фууу, как же жарко, Господи, хоть бы уж дождь прошел, нормаааааальный летний доооождь…»
После операции на позвоночнике, случившейся три года тому, NN могла лежать только на спине. Так случилось, что у нее не было ни мужа, ни детей, ни близких друзей, всю свою жизнь она привыкла опираться лишь на младшую сестру, Людмилу, Мильку, тоже не нажившую семьи. Две нестарые бобылки, плохонькие преподавательницы втуза, они зависели друг от друга сейчас гораздо сильнее, чем близнецы в утробе матери. Прожив совместно более полувека, пережив все стадии взаимной любви, ненависти, зависти, снисходительности, жалости и спасительного безразличия, сейчас они топтались на пороге чего-то совершенно нового – неизбежности окончательного расставания, когда одна с тщательно скрываемым от себя ужасом гадает, на какое число – четное или нечетное – придется ее последний вздох, а вторая несмело, но уже пробует представить себе ласково подступающую свободу от одной из частей своего тела, души и бытия. Милька приходила к NN каждый день, задавала ей два вопроса – «хочешь пить?» и «судно надо?», не получив ответа, замолкала (все уже переговорено, все бумажки оформлены, все документы подписаны, и места на кладбище в семейной ограде хватит на обеих) – до того момента, как всех посетителей просили убраться из клиники, в 20.00 медсестры гасили свет. Соседки по палате, тихо переговариваясь и ворочаясь, со временем затихали, похрапывали, постанывали, и NN оставалась вновь одна в дрожащем пограничье сна и яви, вызывая в памяти обрывки заставок к советским телепередачам – было в этом процессе нечто, что позволяло хотя бы на время вытеснить очевидное.
«Очевидное… непостижимое? А, нет, “невероятное”, конечно. Клетки делятся под звуки падающих капель. Динозавры!.. Три секунды, но настоящие динозавры, и еще летающая тарелка, красная с желтым ободком. Сколько нам открытий чудных… и опыт, сын ошибок трудных… и, конечно, “пародксовдруг”, в одно слово. Думала, это такая фамилия гения – Парадоксовдруг. Еще был мультик… я любила… по рисункам Пушкина, Юрский озвучивал. Нет, Смоктуновский?.. фамилия режиссера очень странная. Напоминает Гржемелика без Вахмурки. Станиславского без Немировича. Бойля без Мариотта… Сколько же в голове словесной трухи, мельчайшей мыльной пыли – толстым слоем поверх чего-то важного, что никак не вспомнить…»
NN сложила пальцы в щепоть и попыталась перекреститься. Память услужливо выдала картинку: нянька Аграфена – Феня Графин, неграмотная деревенская бабка, встающая с колен, затем кряхтя кладущая последний поясной поклон утреннего правила, которое она читала вслух громко, особенно по субботам, когда безбожное семейство законно отсыпалось после трудовой недели. По воскресеньям суровая Феня Графин отправлялась на службу куда-то далеко за город, приезжала тихая, кроткая и до вечера ни с кем не разговаривала, только смотрела прозрачно, а утром понедельника все вскакивали от громогласного «Госпадя, помилуй, бла-а-слави!». Графин учила NN правильно креститься, «пальчик один тудой, другой к ентому рядышком и как клювик чтоп!». «Клювик чтоп» не складывался, пальцы скребли по жесткой простыне и одноразовой пеленке. «Как обираюсь прям…» – подумала NN и вновь совершила усилие, которым вызвала песню в исполнении Мирей Матье из «Кинопанорамы» – когда-то давно NN, обмирая от сильного, немножко пионерского голоса француженки, двадцать раз подряд прослушала голубенькую тонкую пластинку из журнала «Кругозор», со слуха записывая слова незнакомого языка и распевала затем, тщательно грассируя – «пардоне муа се каприсе д’анфан, пардоне муа ревье муа ком аван…».
Сестра NN, Милька, то бишь Людмила Генриховна, тем временем уже битых полчаса стояла на остановке в ожидании автобуса, и мысли ее удивительным образом совпали с воспоминаниями NN: незадолго до последнего инфаркта из трех, практически оглохшая Феня Графин скрипела Мильке на ухо: «Тебе всево (25, 33, 40, 46) 51, время твое вперяди, вон Верка свово любимку когда сыскала – в 58! Смех и грех один, нявеста без места, а туды же! Успееца ыщо (дальше следовало непечатное пророчество, обозначающее Милькину перспективу начать личную жизнь)!» Любым излагаемым окружающими людьми жизненным коллизиям Графин воздвигала неколебимую преграду – опыт ее собственной племянницы Верки, прошедшей, по словам Фени, не только огонь, воду, медные трубы, Крым и Рим, но еще массу каких-то трудновыговариваемых населенных пунктов, в основном матерных.
Эту Верку никто никогда в семье не видел, и Милька с сестрой иногда даже сомневались в том, что она существует, а не является личным мифом Графина. Но когда одним ярко-снежным рождественским утром дом не огласился праздничным тропарем и семейство увидело стоящую на коленях мертвую Феню, ткнувшуюся лбом в гобеленовое покрывало, то через час после того, как тело увезли в морг, сестры обнаружили в тумбочке у Графина бумажку с крупно написанными цифрами – телефоном пресловутой Верки. NN позвонила, и через минуту уже и Милька, и их отец поняли, что у мифа есть мощный деревенский голос, лишенный мелизмов, простой, как паровозный гудок. Верка пришла на похороны тетки, огромная, тучная, с лицом в лиловых родинках и прожилках, с весело лоснящейся синячиной в полскулы, рыдала взвизгами и падала на гроб, а после на поминках много шумно ела и охотно отвечала на вопросы: «Да в окружение они попали… Тетка Феня всех вела, вывела, а сама в болоте притопла, еле выползла, в окопчике схоронилась, а тут фрицы шли, так она назад в топь легла и пузыри только пускала, вышла больная наскрозь… ее ваш дед лечил и вылечил, она влюбилась в беспамяти в него, все готова была, клятву дала, раз он женатый, служить ему и всем евойным, кто ни есть…»
NN старательно, словно помимо собственной воли, задавала вопросы о жизни самой Верки, но та отмахивалась: «Я что, я всегда ее уважала, хоть неграмотна она с измалолетства-то… Я ее всегда слушала, через нее я не блудила боле, стыдно было тетки… Ээээх, Аграфена Сергевна, кто теперь думу развеет, чернь из души выведет…» Семейство каменело, понимая, что десятилетиями жило, бездумно пользуясь добротой и хлопотами человека, о котором никто практически ничего не знал, доставшегося им по умолчанию в наследство от деда, человека сурового, дидактичного, похоронившего на войне жену и понятие о нежности к людям, умершего от туберкулеза всего через шесть лет после войны. Сына Генриха (или Гену, как из осторожности звали его все домашние и как он называл себя сам потом вплоть до 90-х годов), родившегося в трагическом июне 41-го, и вырастила эта деревенская тетка, а потом и троих его детей, ходила за всеми, хранила семейные радости, горести, тайны и перечисляла в записках имена неизвестных им погибших в белорусском пекле родственников только после имен обожаемого семейства… Когда нелепо погиб брат Зиночка, милый рассеянный юноша, перепутавший в патовой ситуации газ с тормозом, Графин уехала в скит к какому-то старцу просить разрешения молиться за некрещеного Зиновия, чего-то она там не добилась, вернулась замкнутая и сосредоточенная. Через какое-то время на ее табуреточном «иконостасе» появилась затертая картинка, отрисованная ручками разных цветов и с надписью «св. Уаръ» – ему молилась уже сразу обо всех своих любимых раба Божия Аграфена. «Что-то она мне на ум пришла сегодня, – думала раздраженно Милька, пряча руки поглубже в карманы от стылости, – небось напоминает, что на кладбище давно не были. Ну съезжу, съезжу к тебе, дура старая, завтра, только не забыть еще памперсов взять другой дуре, ох, не забыть бы еще “Балетом” меж пальцами ей смазать…»