– А вот, например, – Эдуард Вилорович задумался и сглотнул, – вы с товарищем маршалом родня или нет? Например… Потому что он Устинович, а вы тоже Устин, извиняюсь… Просто к примеру… Или вот Анна Семёновна…
– Понятно, – Балконский задумчиво улыбнулся, – понятно… Ну, майор, хорошо, готовься слушать. Ты слышал, что все люди – братья?
– Ну… в общем… – Добролюбов замялся. – По классу и вообще… Свобода, равенство, мир, труд…
– Мир, – хохотнул деятель культуры, – труд, май… Не в том дело, а в том, что мы действительно все родственники. И Устином назвали и меня, и маршальского отца в честь нашего общего с Иваном предка, князя Печко-Балконского. Понял? Тот всей деревне девок портил, а детей называл Печками, мы же, законнорожденные, назывались Балконскими…
– Брехня интеллигентская, – буркнул маршал, – деда твоего в честь балкона прозвали, а я из обычных крепостных…
– Дурак ты, Ваня, – не поворачивая мраморной головы, отвечал Устин Тимофеевич, – сколько раз я тебе говорил, чтобы не стеснялся ты своего дворянского происхождения. Уже давно нас, благородных, дворянством не упрекают, и в партию принимали безо всяких… Ладно, слушай дальше, Добролюбов, и понимай: все люди братья не в переносном, а в самом что ни на есть прямом смысле! Потому что мужики от века блудили и сейчас блудят, и кто в результате этого разврата кем кому приходится – это один только Бог знает, да еще мы, кто уже спецкнигу прочитал, ясно тебе? Вот ты насчет Ани интересовался, моей покойной вдовы… А хочешь, я тебе всю правду скажу?
– Хочу, – вздохнул Добролюбов, уже чувствуя, что разговор этот ничем хорошим не кончится, и даже жалея, что ввязался в беседу с мертвецами.
– Ну, так слушай. – Памятник встал в свой полный высокий рост и загремел, и каждое слово камнем падало на голову несчастного пенсионера. – Анечка моя, открою тебе секрет, будучи тогда юной дамой и мне женою, изменила супружескому долгу с неким Ивановым, от этой связи родился мой сын Тимофей, ныне известный деятель современной культуры, кем же еще ему быть, а названный Иванов – не припоминаешь? – угодил заслуженно в исправительно-трудовое учреждение, где познакомился с женою… ну, вспомнил? именно так, с Лаурой твоею, отчего и произошел в скором времени твой сынок Иван, который хотя и Иван, но к маршалу прямого отношения не имеет, а вот моему обалдую приходится полубратом, что нетрудно заметить и по внешности, Иванов же этот впоследствии погиб при сомнительных обстоятельствах и похоронен в колумбарии на Донском, а Аня померла тоже, однако предварительно спилась до того, что после смерти время от времени покидает здешний покой, чтобы у какого-нибудь грязного ларька хватить сто, а то и сто пятьдесят грамм, так что иногда ты ее можешь встретить среди живых алкоголиков где-нибудь в районе метро "Брюханово", знаешь этот район, где твой сын дом до неба строил да не достроил, а Иванов, между прочим, был на борту ковра, сбитого нашим маршалом, но в тот раз уцелел, а мы с тобой, значит, доводимся друг другу вроде бы кумовьями через наших, но чужих сыновей…
Тут, конечно, Добролюбов, хоть и отставной офицер, с тихим хрустом и без малейшего сознания повалился на гравийную кладбищенскую дорожку. А над лежащим в обмороке человеком долго еще грохотали слова истукана: "Все люди – братья и сестры, дядьки и тетки, любовники и любовницы! К вам обращаюсь я, друзья мои…" – видно, и покойник слегка тронулся умом.
А Эдуард Вилорович, придя через некоторое время отчасти в себя, предпринял ряд серьезных шагов.
Первым делом поехал он в Донской монастырь, разыскал в стене колумбария нескольких Ивановых и аккуратно на каждую доску с фамилией наплевал.
Затем, в вечернее время, когда внуки уже спали, невестка смотрела ток-шоу, а сын где-то отдыхал с друзьями, Добролюбов подступился к шее супруги с голыми руками. Однако Лаура Ивановна не растерялась: налила мужу валокордина, вдогонку дала новопассита, так что вскоре Эдуард Вилорович уже дремал на краю, как всегда, кровати и только неразборчиво повторял во сне: "Вот блядь, вот блядь".
Наконец, отчаявшись установить запоздалую справедливость, несчастный решил хотя бы проверить истинность трагических обстоятельств. Для этого он добыл журнал телепрограмм с фоторепортажем из жизни Тимофея Болконского (давно изменившего к лучшему одну букву в наследственной фамилии), клипмейкера и политтехнолога, светского мужчины. Затем Добролюбов потихоньку взял фотографию сына, сделанную во время отдыха на острове Мальта, и приложил к журнальной странице… О, ужас! Два совершенно одинаковых лица смотрели на беднягу. Еще, для пущей очевидности, у них и прически были одинаковые, под ноль по моде, и бородки – только у Вани шкиперская, в честь однофамильца, а у Тимы – испанская, популярная среди политтехнологов.
Сомнений больше быть не могло.
Надежд не оставалось.
И мечта окрепла, сделалась единственной – оживить, оживить вечно живого ради хотя бы всеобщей справедливости, которой не пришлось на личную долю Добролюбова Э. В. Обманула индивидуальная судьба отставного надзирателя, обидела – так пусть же в масштабах человечества в целом восторжествует добро и счастье по заветам великого Ленина и под его же личным руководством!
Ах, мечты, мечты… Большая от вас беда.
Ночь пала на город, плывут в прожекторах башни и купола, темно-серебряные тени облаков несутся в сине-черном небе над площадью, спят все и по ту сторону стены, и по эту, – а мечтатель не спит.
Вот гулко шагает он в пустом пространстве, с опаской минуя огромную человечью голову на Театральной, – того и гляди, разинет идол скрытый в густой бороде рот да гаркнет: "Ученье мое, блин, всесильно, потому что верно, подлецы! Забыли? Вот я вам…" От памятников-то теперь всего ожидать можно…
Вот косится на скачущих с крыши коней – а ну как стопчут? Эх вы, кони мои, как говорится, привередливые…
Вот крадется между железных ограждений, шаркает осторожно по мощеной выпуклости, подбирается к черным, наглухо сдвинутым дверям – и того не понимает, безумец, что нельзя тревожить вечность, что непереходимой должна быть черта меж метафорой и реальностью, что нельзя приставать к неживым. Ужо встанет! Размежит серые веки, глянет калмыцкими желтыми глазами, возьмет в бледный левый кулак рыжую бороденку, сунет большой правый палец в пройму жилетки… Ну-с, батенька, г-гассказывайте, что там, в массах? Как настг-гоение г-габочих? Тут-то и обосрешься. А не надо было будить спящего, пусть уж лежал бы себе под стеклом тихонько, если похоронить по-людски все не соберемся. Не буди лиха… Но не внемлет рассудку Добролюбов, да и чему он будет внимать, коли рассудок покинул его навеки? Последние крохи ума остались на проклятом Новодевичьем, пуста голова, только стук в ней отдается от шагов по брусчатке да перекатывается высохшим ядрышком ореха одна идея – оживить…
Вот с напряжением всех физических сил и применением заранее приготовленной фомки раздвигает он тяжелые черные двери, нет караула, давно устал и отпущен караул, входи, кто хочет, в святыню пролетариата…
Вот освещает взятым из сыновнего охотничьего снаряжения полицейским фонарем нутро капища – страшно тут, ох страшно. Тени шныряют по углам; багровые ткани драпировки кажутся в полутьме черными; какие-то крыла в невидимой подпотолочной вышине вроде бы простираются и тихо хлопают, гоняя по зале ветер, полный слабых ароматов тлена и пыли; шепоты вроде бы шелестят, скопившиеся от всего прогрессивного человечества; невидимые руки, липкие и холодные, прикасаются к плечам, передавая озноб всему организму; легкая паутина садится на лицо с мерзким щекотанием…