На пластинке написано название произведения, автор и исполнители. Пирогов эту надпись отлично понимает, поскольку у него как раз немецкий язык был основной. Фамилия автора знакомая, у Пушкина еще о нем написано, Виталий Николаевич хорошо помнит, отравил его приятель, этого автора. Пирогов автору сочувствует, поскольку по своей работе хорошо знает, каково таких друзей иметь. Имя дирижера напоминает имя одного знакомого товарища. Дирижер, небось, тоже с Кавказа откуда-нибудь, только вот "фон" при чем?.. Название же произведения Пирогову кажется странным. Кляйне… все ясно. Нахт… Так, понятно. А вот все вместе никак не сочетается. Что значит – маленькая ночная музыка? Как это – маленькая музыка?.. Но пластинка записана на хорошей фирме, значит, стоящая вещь. И Пирогов опускает тонарм.
На верхнем балконе Игнатьев слушает музыку, и кажется ему, что все дальше летит его балкон, улетает из семнадцатого микрорайона неведомо куда, и вспоминает Игнатьев еще и еще раз тот старый двор в центре и себя в черных сатиновых трусах, белой тенниске из вискозы, в тапочках со шнурками, обернутыми вокруг щиколоток, и в тюбетейке, вспоминает мать в креп-жоржетовом платье и отца в костюме из трико "Ударник", и вспоминает почему-то стихи, которые читал, наверное, тогда же: "По небу полуночи…" А дальше не помнит точно. Дальше почему-то вспоминается засорившийся карбюратор косилки. И Игнатьев снова закуривает погасшую сигарету "Ява" и удивляется, что явская ведь сигарета, а сырая. "Откуда сырость?" – думает Игнатьев, чувствуя, как капли удивительной этой влаги текут по щекам. Желто-зеленые глаза появляются вдруг перед ним во тьме, а может, это просто цветные круги плавают – так бывает, когда плачешь в темноте… Он вытирает щеки и, слушая музыку, доносящуюся снизу, думает: "Ну я даю…"
Пирогов же поднимает с помощью микролифта тонарм и снимает пластинку. Скучная оказалась, хоть и фирма.
Будем ли мы удивляться, что, слушая одно, слышат разное наши соседи? Не будем, наверное. Они ведь и думают о разном, и, оказавшись в одних и тех же по случаю краях, видят и запоминают разное. У них только и есть общего – межэтажное перекрытие: как уже было сказано, потолок Пирогова для Игнатьева пол. Вот и все. Все ясно.
Мучающийся бессонницей Пирогов врубает, теперь уже через наушники, кассетник. Хоть побалдеть…
А Игнатьев идет спать.
11
Никто, в том числе и герой повествования, Борис Семёнович Игнатьев, и даже сам автор не смог бы дать удовлетворительного и в достаточной степени логического объяснения многим маловероятным событиям из жизни упомянутого героя. Правда, впоследствии, когда само это сочинение благополучно придет к концу и минует еще какое-то время, в течение которого Игнатьев совершит целый ряд неожиданных и опрометчивых поступков, доказывающих в совокупности бесспорную жизненную силу и естественность человеческой сущности Б. С. Игнатьева, – впоследствии одна неглупая женщина выскажет интересное соображение относительно природы чудес, происходящих с ее Борей. Женщина эта, задумчиво наблюдая суету своего пса, тычущегося в каждое дерево на бульваре, скажет следующее (дословно): "Он, то есть Боря… может, он самый добрый человек… ну, предположим, в мире… а что для меня мир?., те, кого я знаю… он не зависит от внешних событий, и в этом смысле… в общем, с кем же еще и происходить чудесам, как не с ним?.."
И, поднося огонь к ее сигарете, автор задумался: может, действительно, в этом все и дело? Вот мы говорим о человеке – добрый, мол, и даже просто чудесный. Чудесный… Чудеса… Может, это уже теперь действительно связано между собой: редкие качества характера и сверхъестественные события, происходящие с тем, кто таким характером обладает?
Может быть.
Во всяком случае, еще об одном таком событии из жизни Игнатьева, видимо, стоит рассказать, прервав ради этого даже основную лирическую линию.
В предпраздничный день прошедшей зимы Игнатьевы всей семьей пошли гулять.
Влажный ветер, возвещавший раннюю оттепель, деликатно остужал измученную тщательным бритьем кожу игнатьевских щек. Жена Тамара шагала ровно и непреклонно, дочь шла хмуро, сам же Игнатьев давал волю мужским наклонностям, то есть хватанул вовсе не нужного по погоде пива, причем семейство смиренно ожидало на расстоянии прямой видимости, пока он пребывал в специальном загончике, в подробностях рассмотрел несколько иностранных и одну отечественную новую автомобильную марку, положительно оценив дизайн последней и без комментариев пожимая плечами возле первых, некоторое время наблюдал тихий экстаз тех, кто увязывал счастливо добытые елки, – в общем, отдыхал.
Тем временем жена и дочь негромко и непрерывно делились впечатлениями по поводу встречающихся в толпе экстравагантностей, решительно не одобряя неумение некоторых находить соответствие между собственными внешними данными и предложениями моды. Особенно отрицательно отзывались они о модном покрое дамских брюк, уродующем даже и очень хорошую фигуру. Себе таких брюк они согласились не заводить ни под каким видом.
Таким образом, вся фамилия вышла на площадь.
По площади гуляли хозяева и гости города, а также зарубежные друзья, переговаривавшиеся между собой слишком громко – впрочем, все равно довольно неразборчиво.
А на самой середине площади работал среди штативов и стендов с образцами своего искусства фотограф. И в фотографе этом Игнатьев немедленно и с большим удивлением – хотя, казалось бы, чему тут особенно удивляться? – признал своего одноклассника и даже друга детства Сережку Балована. Черт возьми, совершенно не изменился Сережка, хотя здорово облысел, отпустил загнутые книзу усы и стал носить несвойственные ему в те давние небогатые времена фасонистые вещи – замшевую тужурку и молодежные истертые штаны…
После долгих и искренних приветствий, после того, как познакомил Игнатьев старинного приятеля со своими домочадцами, после того, как тот убрал в кожаный сундучок на длинном ремне все принадлежности профессии, свернув таким образом ранее обычного свой рабочий день, друзья отошли к металлическому барьерчику и закурили. Чтобы не мешать сентиментальным речам, женщины отправились на осмотр близлежащих витрин.
– Ну, – сказал Борька Игнатьев, – а ты как?! Как вообще, Серьга? Семья есть? Жизнь как, а? Пиво пьешь?
Они сильно затягивались, поэтому сигареты быстро догорали, и товарищи немедленно прикуривали новые, умело прикрывая огонь, пока собеседник осторожно тыкался сигаретой в сложенные ладони.
Говорить им было совершенно не о чем, потому что двадцать лет миновали и дела у каждого шли всё так же, как и все эти двадцать лет, что они не виделись. И, прикуривая, а затем и затягиваясь, они только качали головами и вздыхали: "Да-а… подумать надо… идем, а он на площади, щелкает себе… ну, и как оно, вообще-то? Жизнь?"
– Ты кем пашешь? – спросил фотограф. – Чего, говорю, ваяешь? Ты ведь в сталь и сплавы поступал, правильно я помню? Видал, память?!
– По озеленению я, – сказал рабочий цеха озеленения. – По подрезке деревьев и всякому уходу за зелеными легкими нашего города. Понял? Двести выходит, понял? И полный порядок. А ты, значит, щелкаешь? Исторический-то окончил или так?