А неистовый напор энергичного гостя не ослабевал:
«Жуховицкий за ужином:
— Не то вы делаете, Михаил Афанасьевич, не то! Вам бы надо с бригадой на какой‑нибудь завод или на Беломорский канал. Взяли бы с собой таких молодцов, которые всё равно писать не могут, зато они ваши чемоданы бы таскали…
— Я не то что на Беломорский канал — в Малаховку не поеду…»
Когда через несколько дней, порывшись в бумагах, Булгаковы выяснили, что срок, на который был заключён договор с фирмой Фишера, истёк, то…
«… М[ихаил] А[фанасьевич], при бешеном ликовании Жуховицкого подписал соглашение на „Турбиных“ с Лайонсом.
— Вот поедете за границу, — возбуждённо стал говорить Жуховицкий, — только без Елены Сергеевны!..
— Вот крест! (тут Миша истово перекрестился — почему‑то католическим крестом), что без Елены Сергеевны не поеду! Даже если в руки паспорт вложат.
— Но почему?!
— Потому что привык по заграницам с Еленой Сергеевной ездить. А кроме того, принципиально не хочу быть в положении человека, которому нужно оставлять заложников за себя.
— Вы — несовременный человек, Михаил Афанасьевич!»
«Бешеная» активность нового знакомца была отмечена и в последующие дни. Он постоянно звонил, часто приходил в гости. А 15 января…
«… у нас ужинали: Лайонс с женой и Жуховицкий. Этот пытался уговорить М[ихаила] А[фанасьевича] подписать договор на „Мольера“, но М[ихаил] А[фанасьевич] отказался — есть с Фишером».
Назойливые визиты «странного» знакомого продолжались:
«9 февраля.
Жуховицкий — с договором на „Белую гвардию“ — на английском языке за границей. М[ихаил] А[фанасьевич] подписал».
Между тем 18 февраля Булгаковы наконец‑то справили новоселье, переехав из дома на Большой Пироговской в новую квартиру в Нащокинском переулке. Долгожданной радостью Михаил Афанасьевич поделился с Вересаевым:
«Замечательный дом, клянусь! Писатели живут и сверху, и снизу, и сзади, и спереди, и сбоку.
Молю Бога о том, чтобы дом стоял нерушимо. Я счастлив, что убрался из сырой Пироговской ямы. А какое блаженство не ездить в трамвае!..»
Но даже такое знаменательное событие не в силах было прогнать печаль, что лежала на душе. 7 марта 1934 года Булгаков писал Павлу Попову:
«Зима эта воистину нескончаема. Глядишь в окно, и плюнуть хочется. И лежит, и лежит на крышах серый снег. Надоела зима!
Квартира помаленьку устраивается. Но столяры осточертели не хуже зимы. Приходят, уходят, стучат».
Такая грусть — в строчках, рассказывающих о делах творческих:
«„Мольер ну, что ж, ну, репетируем. Но редко, медленно. И, скажу по секрету, смотрю на это мрачно. Люся без раздражения не может говорить о том, что проделывает Театр с этой пьесой. А для меня этот период волнений давно прошёл. И если бы не мысль о том, что нужна новая пьеса на сцене, чтобы дальше жить, я бы и перестал о ней думать. Пойдёт — хорошо, не пойдёт — не надо. Но работаю на этих редких репетициях много и азартно. Ничего не поделаешь со сценической кровью!
Но больше приходится работать над чужим. „Пиквикский клуб“ репетируем на сцене. Но когда он пойдёт и мне представится возможность дать тебе полюбоваться красной судейской мантией — не знаю. По‑видимому, и эта пьеса застрянет… Я, кроме всего, занимаюсь с вокалистами мхатовскими к концерту и время от времени мажу, сценка за сценкой, комедию. Кого я этим тешу? Зачем? Никто мне этого не объяснит …»
О том, какое состояние здоровья было у него, Булгаков позднее (11 июля) напишет Вересаеву:
«X началу весны я совершенно расхворался: начались бессонница, слабость и, наконец, самое паскудное, что я когда‑либо испытывал в жизни, страх одиночества, то есть точнее говоря, боязнь остаться одному. Такая гадость, что я предпочёл бы, чтобы мне отрезали ногу!
Ну, конечно, врачи, бромистый натр и тому подобное. Улиц боюсь, писать не могу, люди утомляют или пугают, газет видеть не могу, хожу с Еленой Сергеевной под ручку или с Серёжкой — одному — смерть!»
И вдруг — случилось это 27 марта — в новую квартиру прилетела весточка из МХАТа:
«… несколько дней назад в театре был Сталин, спрашивал, между прочим, о Булгакове, работает ли в театре?».
Интерес вождя к его персоне взбудоражил воображение. Вспыхнула надежда, а не осуществится ли на этот раз заветное желание? И через две недели Елена Сергеевна записывала в дневник:
«Решили подать заявление о заграничных паспортах на август — сентябрь».
26 апреля Булгаков сообщал Вересаеву:
«Дорогой Викентий Викентьевич!
На машинке потому, что не совсем здоров, лежу и диктую…
Никуда я не могу попасть, потому что совсем одолела работа. Все дни, за редким исключением, репетирую, а по вечерам и ночам, диктуя, закончил, наконец, пьесу, которую задумал давным‑давно. Мечтал — допишу, сдам в театр Сатиры, с которым у меня договор, в ту же минуту о ней забуду и начну писать киносценарий по «Мёртвым душам». Но не вышло так, как я думал…
Таким образом, вместо того, чтобы забыть, лежу с невралгией и думаю о том, какой я, к лешему, драматург! В голове совершеннейший салат оливье: тут уже Чичиков лезет, а тут эта комедия».
«Мёртвые души» упомянуты в связи с тем, что ещё 31 марта Булгаков заключил договор на написание сценария по гоголевской поэме. По нему собирался снимать кинофильм режиссёр И.А. Пырьев.
Вслед за тоскливым упоминанием «невралгии» Булгаков переходит к более радостным («блестящим») вещам, хотя звучат они в его письме не очень весело:
«Но дальше идёт блестящая часть. Решил подать прошение о двухмесячной заграничной поездке: август — сентябрь. Несколько дней лежал, думал, ломал голову, пытался советоваться кое с кем. «На болезнь не ссылайтесь». Хорошо, не буду. Ссылаться можно, должно только на одно: я должен и я имею право видеть — хотя бы кратко — свет. Проверяю себя, спрашиваю жену: имею ли я это право. Отвечает — имеешь. Так что ж, ссылаться, что ли, на это?
Вопрос осложнён безумно тем, что нужно ехать непременно с Еленой Сергеевной. Я чувствую себя плохо. Неврастения, страх одиночества превратили бы поездку в тоскливую пытку. Вот интересно, на что тут можно сослаться?.. Мне не нужны ни доктора, ни дома отдыха, ни санатории, ни прочее в этом роде. Я знаю, что мне надо. На два месяца — иной город, иное солнце, иное море, иной отель, и я верю, что осенью я в состоянии буду репетировать в проезде Художественного театра, а может быть, и писать».
Возникает вопрос, только ли Вересаеву сообщал Булгаков подробности своей жизни? А, может быть, ещё и тем, кто пристально следил за его перепиской и передавал её содержание на самый «верх»?