Глеб крутил баранку, молча раздувая ноздри. Руины церкви не просматривались. Не разбежишься, думал он, петляя по узеньким, безлюдным улочкам. Рваное полотно асфальта через пятьсот или шестьсот метров неспешной тряски стеклось к центральной улице, главным наследием которой был бронзовый Ильич на постаменте и деревянный, с крыльцом и резными наличниками в окнах магазин «Магазин», похожий на сторожку пограничников — из-за шлагбаума и реющего на флагштоке триколора. Шлагбаум облупился краской и под дождями полусгнил, флаг же превратился в ветхое рубище и был немало закопчён, словно его перед этим с месяцок или два потаскали на дизельном сухогрузе. Осколки полуразрушенной дремлющей системы накладывались друг на друга слоёным тортом, где сверху раскисшей ликёрной вишенкой вызревал могучий дух русского села. Дух имел кислый запах пригоревшей пищи и распаренного в лучах полуденного солнца коровьего навоза. Здесь гонка за успехом не проходила с восьми и до пяти, а оконченные поиски врождённого благополучия не предполагали наличие кредитного ведра о четырёх колёсах и многоэтажной бетонной клеточки с балконом (с видом на другой балкон). Здоровая альтернатива этому велосипед и покосившаяся одноэтажная халупа с будкой для дворняги и палисадником для лебеды. Исходя из тезиса «что надо, то запомнится, а что не надо, то забудется» русское село заполучило обширнейшую амнезию о заботах большого города, попутно избавив себя от всяких социальных благ. Свернув на запасную ветку вседозволенной реальности, оно провозгласило о намерении дать простор и безответственность — два самых спекулятивных компонента для городских приезжих.
Чувство большой неловкости оставалось и мешало Глебу. Промельк же понимания подсказывал ему, что он сражался беспрерывно с омертвением — не в прямом, конечно, смысле, а в отвлечённом, так сказать, абстрактном. Он жаждал не окостенения, но раскрепощения, высвобождения самых потаённых своих инстинктов, он жаждал, чтобы они вырвались наружу, и в то же время он страшился неуёмной их энергии, которая иногда, закипая, подступала к горлу, мешала нормально дышать и жить. «Если бы вы знали, — писал он коучу, — как я, грубо говоря, боюсь». Ему отвечали в должной манере: «Глеб, это всего лишь комплекс психологических реакций — реакций на определённую ситуацию. В более широком смысле твой modus operandi — добор поведенческих привычек для фомирования личности». Тот, кто это писал, прекрасно знал, как важно Глебу лишний раз напоминать о том, что он — незаурядная, интересная, неоднозначная личность. Важно — потому что в такой интерпретации modus operandi легко склонялся к modus tollens
31. Что-то вроде, если бы ты был заурядным, то не мучался по такому пустяку тревогами, но: ты — не заурядный. А дальше — больше. Если ты боишься, значит, претерпеваешь риск. Но если ты уже рискуешь, значит ты не боишься, что не попробуешь, ты боишься, что не получится. Но и не получится — пока не рискнёшь.
Рассуждая подобными схемамами, можно легко уйти от истинных посылок к ложным заключениям, но разве не этого добивался столь усердно Гарибальди? Вообще, Глебу было сложно конфронтировать с ним — смотреть в лицо, быть лицом к лицу. Вот тебе говорят: ты авантюрист, но не авантюрист в высоком смысле. Ой ли? Как тут реагировать? Обижаться, утешаться, спорить? Да, Глеб — хитрец и в общем, чего там говорить, подонок, и относиться к себе не иначе как с подозрением не мог. Однако делегировать предположения о предосудительности своих поступков другому человеку — человеку, который по роду своей деятельности протоколировал сразу пять листов, промеженных копирками — всё равно, что расставаться с чувством равновесия в надежде, что тебя, плашмя летящего на спину, подхватят и опустят. Да, однажды из-за разболтанности делопроизводства Глеб натолкнулся в одном локальном акте на «ориентировку» на самого себя, те самые «пять листов, промеженных копирками»: подонковская натура, как гиперкорректированный эрратив диссоциального воспитания и контркультурного влияния. Немного покалеченный строчками сухой манеры изложения, Глеб всё же оценил психоанализ мегрела Гарибальди. Сильно, ничего не скажешь. Этот подхватит, но — не отпустит, будет держать на крючке математически выверенной и эмоционально выхолощенной максимы, такой очевидной, такой явной, что и не поспоришь. Глеб и не спорил. Конечно, время ещё подтвердит его правоту: страшная изнанка любого всемогущества, любого доминирования над чем бы то ни было — неизменно утрата контроля, потеря управления и крутое пике вниз. Хотя, наверно, возможен выход вверх. Это же как в сексе: человек бывает либо зверем, либо богом. Так думал Глеб. Вот, где точка отсчёта: можно было воздержаться. Ничем не рискуя, ничего не страшась, он мог тогда просто отказаться. А мог ли?
Тот памятный февраль выдался урожайным на кровавые налёты. Досталось всем, но по отдельности. Он первый угодил в раздачу. По собственной инициативе. Уличные выступления у Мариинки. Демонстрацией их, конечно, в газетах обозвали сгоряча. Так, вышло тридцать молодчиков с плакатами потоптаться в февральских сугробах да посудачить о том о сём. Бессмысленный, но грандиозный хай с ментами был спущен сверху, по указке, это Глеб уже после узнал, на дознании. Пока сидел в изоляторе, заряженный по полной — на двое суток, с отцом случилась беда. Таинственная, окутанная тайной драка без участников и свидетелей, с единственною жертвой, доставленнной сперва в травмпункт на Хрулёва и почти сразу в Боткина. Всё время, пока отец оставался на больничной койке, пока он ещё был жив, Глеба держали в обезъяннике. Всё же они успели повидаться. Судьба подарила им этот день. Он с трудом узнавал сына, его речь была малосвязной и будто бы прощальнойй. Глебу показалось, в тот вечер отец испытывал потребность в покаянии. Наверно, предчувствуя скорый бесславный финал, он искал оправдания своей жизни и хотел закрепиться если не жене, то хотя бы в сыне. Глеб ничего не сказал ему о задержании, подписке о невыезде и уголовном деле, возбуждённом по факту наличия двух граммов эфедрина в кармане куртки (на состав статьи 228 как раз хватило). Мотив правоохранителей был прост и прозрачен: менты шли по самому простому пути — «рубили палки» по наркопреступлениям с помощью подбросов, а заодно эффектно грозили пальцем «ай-яй-яй» некоторым не в меру оборзевшим пострелятам. Глеб был выбран на роль «показного» — ему и ещё четырём «деклассированным» суждено было тянуть лямку остальных, которых без всяких протоколов и бесед отпустили на следующий же день.
Так думал Глеб. На самом деле (это он узнал гораздо позже) одного факта изъятия наркотика из кармана совершенно недостаточно для того, чтобы признать человека виновным в хранении. Тем более, интуитивно Глеб повёл себя исключительно грамотно. Загружаться добровольно по статье не стал, сказал при понятых, как есть: «Делов не знаю, наркотики не употребляю, пакетик вижу впервые, от дачи объяснений отказываюсь». Эту же формулировку он вписал в бланк письменного объяснения, присовокупил «Записано собственоручно» и скрепил заявление подпиью. Ему предлагали расписаться и в других документах: протоколе досмотра, акте изъятия. Глеб читал внимательно и вдумчиво. Его торопили, он не спешил — торопиться уже некуда, а сотрудники подождут — это их работа. Он ещё не знал, что таким образом менты паковали матчасть для зауряднейшей вербовки. Но Глеб, будто нарочно, паковаться не хотел. Его отпустили, но дело всё же завели, или, во всяком случае, убедили в этом Глеба.