Одевались в прихожей, создав веселую сутолоку, горничные мешались, помогая застегивать кнопки на ботах, кто-то из тетушек забыл теплый меховой капор…
Олег слышал звуки сборов в полусне, и окончательно проснулся, только тогда, когда мамА, надушенная и щекочущая его воротником шубки, поцеловала в щеку и перекрестила на ночь.
Рождественскую ель готовили загодя. Выбирать ездил верный Анисим, для чего экипировался особо — овчинный тулуп размеров необъятных подпоясывался кушаком, на шапку надевался башлык, сапоги сменялись на валенки. С Анисимом ездил отцовский кучер Пров, мужчина в высшей степени степенный, трезвый и богобоязненный. Уезжали они накануне, аж на Илью Муромца, 19 декабря. Собирали их всерьез, как в поход, хотя и ночевали они на постоялом дворе в Тарховке. Отец, выдавая «прогонные», строго наказывал «мужичков не спаивать, но и на сугрев каждому рубщику подать». Елок нужно было привезти несколько — в сам дом, в домовую церковь, в людскую да еще совсем крошечку — непременно! в детскую — «для аромату» — как басил Анисим.
Через три дня возвращались. Ели, сложенные в санях, укрытые рогожкой, перехваченные пеньковой веревкой, важно въезжали в ворота, а к выгрузке собирались и дворовые, и свободные от караула солдатики, и бабы, и ребятишки. Господские поглядывали в окошко — сгрудившись воробьиной стайкой на подоконнике.
Когда ель вносили в дом, Пров шел впереди, покрикивая — не замай, не замай! Двери ширше! Правее бяри! Цыкал на горничных, на солдатиков, бережно несших ель в бельэтаж, в залу. Дом наполнялся густым запахом хвои, терпкой смолы, и тем особым, морозным духом, который сопутствует Рождеству и вызывает легкое покалывание в душе — как от прикосновения иголочек…
Парадную залу, в которой собирались лишь изредка, топили нежарко. Перед Рождеством устраивали настоящую «енеральскую», как любил шутить отец, уборку. На казенных квартирах в здании Генштаба жили небогато, но отец отказывался принимать от тестя предложения съемного жилья, и потому Ольга Сергеевна, привыкшая к другому, Одесскому климату и к известной роскоши, терпеливо сносила тяготы подобного житья-бытья, не ропща, но втайне скучая по теплу и дому…
Ну, а к Рождеству-то! Откуда-то находились легчайшие шторы, которые крепились на манер французских, тяжелые витые шнуры украшались канителью, начищались до блеска тяжелые скучные люстры, еще свечные — на 48 свечей каждая. Полотеры из солдат, за небольшие провинности отбывавших наказание, с солеными шуточками да приговорочками, драили паркетный пол, после чего натирали его жесткими твердыми щетками, надеваемыми на ногу — как мохнатые лыжи. Запах восковой мастики так и будет преследовать Олега всю жизнь… Ярчайший — от апельсинового по центру до орехового по углам, пол был до того притягателен, что все, даже горничные, оглянувшись по сторонам — старались скользить по нему, как на катке. Олег и младший брат его Игорь каждый год терпеливо и молча становились в угол между большой голландской печкой и буфетом в столовой за испорченные на коленках брючки.
И вот наступал момент, когда ель вносили в залу! Потолки в зале были высоченные, ель ставили у стены, противоположной окнам, выходившим на Певческий мост. Ель, несомая на плечах, была еще спелената, и только еле заметной дорожкой из иголок обозначала свой путь. Детвору запирали в комнатах под присмотром взрослых. И, как Олег не пытался — хоть раз! хоть глазком! посмотреть, как солдатики, ухая, будут поднимать красавицу, как будут раскреплять елку прочными веревками для «устою», как будет Анисим выстругивать крестовину во дворе, как потащат новую, приземистую, будто щекастую бочку и начнут сыпать в нее песок, смешанный с золою, и как сдернут наконец, дерюжный куколь с нее, и она, облегченно вздохнув, расправит свои ветви, упруго, жадно рванет — к свету… А дальше! Дальше уже начнется настоящее волшебство! Из чулана нижнего этажа доставлены будут короба, плетеные из лыка, с такими же крышками, а в них — в них будут заботливо сохраненные прошлогодние игрушки, а в самом старом коробе, обшитым темным в сборку, ситцем так и останутся жить драгоценности — елочные игрушки прабабушки. Их никогда не вешали на елку, но непременно раскладывали на отдельном столе, чтобы детвора могла полюбоваться и даже потрогать — но, тихо-тихо! под присмотром самой бабушки, Софьи Николаевны.
Украшением елки всегда занималась сама бабушка, обладавшая отменным вкусом и решительным характером. Две длинные лестницы-стремянки, принесенные из сарая, принимали на себя проворных молодцов, которые и начинали — с самого верху, с макушки — наряжать зеленую гостью.
На длинный обеденный стол, предназначенный для парадных приемов, настилали клееную скатерть. Поверх нее, по ранжиру, раскладывали украшения. Отдельной кучкой собирали ватные игрушки, обернутые тонкой папиросной бумагой и раскрашенные. Тут и солдаты в форме драгун, и всадники на лошади, и даже крошечные пушечки с ядром, приклеенным на суровую нитку. Царили игрушки — разные народности России — тут уж глаза рябило от ярких костюмов. Толстые бабы-купчихи, с ватным торсом, укутанные по брови в полушалки, в цветастых юбках — лица прописывали отдельно и наклеивали на фигурку. Клоуны в смешных штанах разного цвета, с обручами в руках, балерины в кисейных розовых и голубых пачках, и, уж — непременно! сам Дед Мороз в синем кафтане и с ватной бородой. Отдельно хранился особенно любимый Олегом эскимос, сидящий на настоящей собачьей упряжке! Были и фигурки животных — олень с красивыми рогами, слон с поднятым хоботом, собачки всех цветов, медведи, и почему-то гиппопотам… Бабушка Софья Николаевна, надев холстинковое старое платье, вооружалась мучным клеем и акварельными красками. Горничная Зина ассистировала. К вечеру игрушки были обновлены, подкрашены, подклеены. Самые дорогие, сделанные из витой канители и фольги, изображавшие лики ангелочков и Вифлеемскую звезду береглись столь тщательно, что и починки им не требовалось!
Дети в детской золотили грецкие орехи, клеили нехитрые бумажные украшения в виде цепочек, а Анисим, умевший, казалось всё на свете, аккуратно вырезывал огромными ножницами тончайшие, ажурные снежинки.
Весь дом, казалось, жил предвкушением Праздника, и уж ни о чем другом и не думали…
Старый Новый год
Полина Семёнова ненавидела новый год. Её раздражала уличная суета, веселье казалось ей искусственным, нарочитым, как будто люди хотели объяснить себе, что все не так уж плохо, и есть что-то необыкновенное в том, что «бьют часы на Спасской башне, провожая день вчерашний», и нужно бегать по магазинам, выбирая подарки, и обязательно готовить надоевшую еду, в которой столько майонеза, что не выдержит никакая печень… а потом будет бессонная ночь и грохот салютов, пьяные крики на улице, загаженная лестничная клетка… Полина Семёнова шла по 5-й Парковой, и раздражение росло и росло, и она искренне не понимала — ЧЕМУ все так рады? В квартире на третьем этаже «хрущовки» было холодно — она оставила открытой балконную дверь, чтобы выветрился запах от холодца. Елка была куплена чахлая, самая дешевая, противная, худосочная елка. И уже 30-е, и еще придется обзванивать маминых старушек, чтобы они непременно были! А потом этих старушек нужно укладывать спать, а все 1 января, когда хочется спать, старушки будут сидеть и ворчать в телевизор. Нет, сказала себе Полина, хватит. И пусть меня расстреляют — но я сейчас сделаю все наоборот. Она решительно вышла на балкон и скинула елку вниз. Изумившись, елка воткнулась в сугроб и придала двору сказочное очарование. Полина побросала в сумку смену белья, паспорт, деньги, спички и бутылку Шампанского. Подумала, и положила два апельсина. Надела старую куртку, натянула теплую шапку — до бровей и поехала на автовокзал. Автобус до ее Никишкино шел в ночь, был полон до самого Ржева, а дальше становилось просторнее и как-то глуше, и уже валил снег, громкими, крупными хлопьями, как будто кидали снежки в лобовое стекло. Вышла она на остановке «61 км», откуда было лесом километров пять, и пошла, прокладывая себе тропку, утирая лицо от снега. Дедова изба стояла крепко, успел дед крышу выправить, и вообще — дом был какой-то основательный, мужской. Полина долго грела замок, а потом, дрожа, сидела на корточках у печки, на низкой табуретке, и пила маленькими глотками водку, оставленную летом, и заедала ее сухарями с малиновым вареньем. Сочетание было ужасным, но действие — моментальным. Проснулась она днем, и вдруг все показалось иным, и откуда-то взялись силы расчистить дорожку, и даже затопить баню, и дойти до сельпо, а там был каменный холодный хлеб, конфеты, колбаса и даже помидоры. Подумав, Полина спросила — нет ли гирлянды? И купила пять. И странно ожил дом, и пахло хвоей от лапника, и было так жарко, что согрелась кровать, и включился телевизор, и все вещи будто радостно подчинялись ей, Полине, а она выдвинула стол, бросила на него старую штору, и вышло стильно — с салфетками, и нашлись консервы и проросшая картошка в погребе, и она села ждать боя курантов, и, спохватившись, полетела открыть дверь — впустить новый год, а на пороге обнаружились два кота — рыжий и белый, самого разбойного вида. Белый держал в зубах вялую мышь. С праздником, ребята, сказала Полина, проходите — бычки в томате вас ждут! А вот мышь мы отпустим? Белый прошел первым, Рыжий — за ним, и они втроем слушали бесконечный новогодний концерт, длящийся неизменно годов с 80-х прошлого века, но было так тепло от коньяку, и так громко урчали коты, и шел за окном ТАКОЙ снег… только утром Полина поняла, что забыла старушек, и позвонила самой рассудительной из них и та сказала — Полечка, милая, нам так тяжело к тебе ездить, но мы боялись тебя обидеть… приезжай-ка ты к нам? На Рождество, сказала Полина. — Или на Старый Новый год.