Так мы пили и неспешно разговаривали ни о чем, день тянулся, сухой, холодный, а когда выходили на крыльцо проветриться – казалось, поселок вымер, и только возле дома культуры, у избирательного участка, отдаленно звучала музыка – слышен был барабан и высоко забирающая труба.
Потом я говорил по телефону, записывал какие-то циферки на бумажке и передавал их в область, а Джикаев сидел, покачиваясь, и поглядывал через стол на мою писанину. А когда бутылку прикончили – вернее, он прикончил, – поднялся и с низким, нижайшим поклоном исчез, как и не бывало.
Незаметно подкралась ночь. В кабинете стало зябко, одиноко, и я начал чаще названивать Репкину, к которому стекались первые результаты.
– Что вам сидеть одному, – сказал наконец Иван Дмитриевич. – Идите к нам. Здесь штаб, здесь тепло. А звонить можно и отсюда.
В четырехэтажном здании администрации было сумеречно и безлюдно. Пустынные коридоры тянулись в неведомое и пропадали в полумраке, двери по обе стороны коридоров были заперты, и только в приемной Репкина горел свет. На телефоне сидел секретарь администрации и заносил в таблицу такие же циферки, с какими игрался в прокуратуре и я. Он молча пожал мне руку и кивнул на кабинет Ивана Дмитриевича: «У себя». Но и здесь было пусто, как пусто было повсюду, оттого электрический свет под потолком показался мне тусклым и сирым, и отсветы на полированной мебели показались такими же, тусклыми и сирыми, и шторы на окнах, и несколько толстых книг в шкафу за стеклом. На звук моих шагов из комнатки отдыха, скрытой за фанерованной стенкой с дверцами, выглянул Репкин – усталый и как бы усохший, с серым осунувшимся лицом и темными набрякшими подглазьями.
– А, Евгений Николаевич! – сказал он и жестом пригласил в комнатку. – Ну вот вам и предварительный результат: опять Морозов! Сколько усилий, и что теперь? Я уже доложил в область. А вы?
– Позвоню от вас. Дайте последнюю сводку.
Я сел к столу Репкина и набрал номер Горецкого.
– Уже знаю, – как-то вяло, со вздохом отозвался на том конце провода знакомый голос. – Зато в целом по стране взяли верх. Ты сейчас где? У Ивана Дмитриевича? Давай закругляйся – и домой, спать.
И дал отбой.
– Ну как? – так же вяло, как и Горецкий, спросил меня Репкин. – Все?
Я кивком подтвердил: все. В районе во втором туре победил Морозов, а в целом по стране – президент с редеющим, взбитым, будто сливки, коком на голове и красными кроличьими глазами.
– «Слепых ведут безумцы…»
– Что? Какие безумцы? Ах, Шекспир! – пробормотал выпотрошенный, утомленный Репкин и поманил меня в комнатку для отдыха. – Пойдемте – по сто грамм. Сюда, в комнатку… Там никого, один только Самойлович мается, председатель Совета, говорит – давно с вами не пил… Вот же незадача! Ведь неплохой в целом район, а что творят, что творят!..
20. Как оказалось…
Я так и сказал Даше, когда выборная вакханалия завершилась:
– «Слепых ведут безумцы». – И добавил: – Кажется, из «Короля Лира».
Но моя памятливость не порадовала или, как бывало порой, не вызвала скептической усмешки – только отстраняющее движение ладонью: «Опять не вовремя и не к месту!..»
Оказалось, в ее ведомстве грядет проверка, – ей не до выборов, как и не до меня. И мы стали как бы сами по себе: я отключился, завис в пространстве между «было и прошло» и «когда-нибудь потом будет», – и все, что «сейчас, сегодня», исчерпывалось этой счастливой отключенностью. А Даша в своей сосредоточенности на проверке не замечала моего молчаливого, вечернего и утреннего, присутствия. Она примеряла у зеркала то одно, то другое платье, подкрашивала глаза, наводила брови, а то вдруг хваталась за какие-то бумаги и, полуодетая, углубленная в себя, подогнув голое колено и устроившись в уголке дивана, листала, подчеркивала, переносила в деловой ежедневник, как ей представлялось, важные и необходимые мысли из этих бумаг. Затем молча и наскоро пили кофе, проливая из чашек и обжигая губы, и я подвозил Дашу к зданию исполкома – не с парадного входа, а с торца, чтобы какой-нибудь идиот не увидел, как прокурорскую жену на служебной машине на работу возят. Жена торопливо смотрелась в автомобильное зеркальце, чмокала меня невидяще в щеку, бледнела скулами и убегала. Я же, дождавшись, пока Даша взбежит по ступенькам и скроется в дверном проеме, поворачивал в сторону Приозерска.
О начавшейся проверке я не особо волновался – Даша была у меня умница каких мало, и не потому умница, что жена и я был пристрастен в этом вопросе, а потому что потому… Единственное, что меня слегка беспокоило – то, что начальница ее, Мальвина Максимовна, была редкая тварь и профура, – именно так я называл эту мадам: «тварь и профура». Мальвина Максимовна рядилась Даше в подруги, но мы с женой прекрасно понимали – начальница Дашу едва терпит, вынуждена терпеть, но готова, с иезуитской ухмылкой на узких губах и со сталью в мертвенно-стылом взгляде, сделать какую-нибудь пакость, подставу, чтобы отодвинуть красивую и умную конкурентку с глаз долой. Ибо красивой и умной и в отделе, и в исполкоме могла быть только она одна, Мальвина Максимовна Пляшкевич.
По складу характера я всегда был доброжелателен к людям и потому нередко слеп, искренне веря, что врагов у меня с Дашей нет и быть не может – по определению не может. И хотя по отношению к Мальвине Максимовне я был последовательно недобр и, может быть, даже предвзят, потому что она оказалась конченой тварью и профурой, и ничего с этим скверным чувством поделать было нельзя, слово «враг» казалось мне чрезмерным по отношению к этой женщине. А вот что чувствует к нам она, оставалось тайной за семью печатями. Подозреваю, все было там, у нее внутри, сложно и непредсказуемо – этакое клубящееся марево с редкими просветами и засасывающей тьмой.
Она появилась в нашей жизни не сразу – первоначально маячила где-то на обочине, и только изредка в Дашиных рассказах проскальзывало ее имя.
Впервые я услышал о некой учительнице истории Пляшкевич, которая разработала методичку «Как изучать труды Ленина в седьмом классе» и была тотчас замечена, признана учителем года. Методичку размножили, разослали в школы, а Мальвина Максимовна начала давать открытые уроки, проводить семинары, ее имя замелькало на совещаниях, в докладах, и в скором времени она была назначена завучем. Тут и пошли чудеса чудесные: новоиспеченного завуча потянуло от ленинских трудов в сладкую жизнь учительской богемы. По городу поползли слухи, что после занятий, когда в школе, кроме сторожа, и быть-то некому, из кабинета истории доносятся музыка, смех, пьяненькие вскрики – и так до глубокой ночи. Затем случился скандал, когда муж одной из молоденьких учительниц ломился в запертую изнутри дверь, сторож сдуру вызвал милицию, – и наряд с трудом уговорили, что вызов ложный, протокол о нарушении общественного порядка составлять не надо, ни в коем случае не надо, сами разберемся! Ревнивца едва утихомирили, усмирили, молоденькая дура плакала, затем все, и ревнивец в том числе, допили то, что осталось, и разбрелись по домам. А в городе фамилию Пляшкевич вскоре переврали с ухмылкой на Бутылочник – в красноречивом переводе с украинского языка на русский.