– Ну и что такого? Чего кипятишься? – и я снова попробовал положить руку на плечо жены.
– Не трогай меня! – дернула плечом Даша, и мне показалось – сказала не то со злобой, не то с брезгливой неприязнью. – От тебя табаком несет. И бабами, бабами!
– Дура! Какими бабами? Игорек набрызгал в машине одеколоном, там у него канистра с бензином протекла, а ты… несешь черт знает что!
– Ничего не хочу знать! Я тебя брошу, Михайлов!
– Ну и бросай, – пробормотал я устало, но так, чтобы Даша не услыхала – еще, чего доброго, помчится собирать среди ночи чемоданы, с нее станется! – и повернулся на другой бок, чтобы спина к спине. Надо же придумать такое: бабами от меня несет! Бабами, бабами…
Я закрыл глаза, попытался представить лицо Надежды Григорьевны, но ничего не получилось – вылезло нечто размытое, печальное, пятно пятном. Зато вынырнули и наслоились поверх золотые Любкины зубы, вызывающая зелень-синева подглазий Оболенской, – и вдруг надо всем этим, бабьим, образовался и всех заслонил лошадиный профиль Саранчука.
– А, черт! – пробормотал я или подумалось, что пробормотал: все так же бессонно и отчужденно ощущалась лопатками упрямая Дашкина спина, и не ко времени было тревожить ее дурацкими восклицаниями.
Сон не шел. Я лег на спину, заложил руки за голову и стал вспоминать минувший вечер. О чем они спорили, Ильенко и Саранчук? О том, что было, к чему пришли? К чему пришли, ясно: повернули вспять, туда, где одни жрут от пуза, другие подъедаются корочкой хлеба. А что было? А была молодость, когда все вокруг полнится ожиданием – удачи, счастья, грядущей жизни. Но молодость прошла, а за ней, а за ней…
Я приехал в район, куда попал по распределению после института, без особого энтузиазма: сразу было видно – дыра дырой, а не Рио-де-Жанейро. По длинной, через весь поселок, улице бродили куры и гуси. Одноэтажные домики прятались за дощатыми заборами, в тени шелковичных садов. Редко проскакивал груженный зерном грузовичок, несся с оглушительным треском и дизельной вонью чумазый трактор, и такой же чумазый бухой тракторист, подпрыгивая в кабине без стекол, скалил на прохожих редкие прокуренные зубы.
И прокуратура была под стать району: в здании бывшей пошивочной мастерской размещались три кабинета, крохотная канцелярия, коридорчик и остекленная веранда. Во дворе росла кривобокая яблоня, за ней сооружены были дощатый гараж и угольный сарайчик, за сарайчиком – вонючая кабинка отхожего места. По пути к кабинке торчали кустики малины, и если позывы не подгоняли к цели, можно было постоять, угоститься ягодами и подумать о высоком и бренном.
И кабинет поджидал меня замечательный – размером два на три метра, с дребезжащим окошком, между переплетами которого зудели мухи, печкой, обращенной ко мне задом, к лесу (то есть к коридорчику) передом, и двумя стульями для посетителей – спинками к печке. Я же восседал за письменным столом, у окошка, и чтобы попасть на свое законное место, принужден был протискиваться боком, вымазываясь о побелку то бедром, то локтем, то сразу тем и другим. Надо ли говорить, что подобное благолепие не прибавило мне, городскому лентяю и чистоплюю, бодрости и вдохновения на новом своем поприще?!
Другое дело следователь, Ваня Дробыш. Он прибыл по распределению неделей раньше меня, уже немного освоился и, показалось мне, был спокоен, уверен и работящ. Какие-то бумаги лежали у него на столе, уже понемногу тюкал он на старенькой пишущей машинке «Москва», но все отпрашивался у прокурора, Семена Семеновича Кондакова, поглядеть на квартиру, которую приискивал для семьи.
– Жена торопит, – пояснил, явившись после очередного хождения по квартирам. – А здесь одни избушки на курьих ножках. Куда ее с грудничком?
Но это было чуть погодя. А в первый мой рабочий день, в понедельник, второго августа, зазвав меня с Иваном в кабинет и щурясь на солнечный луч, пронизывающий пыльные стекла, Семен Семенович поинтересовался, у кого из нас есть водительские права.
– У меня, – признался Дробыш. – А машины нет.
– Машина есть, – веско произнес прокурор, достал из сейфа и вложил в Иванову ладонь плоский ключик. – Васька, водитель, в отпуске, уазик стоит в гараже. Чего машине стоять? Давай заводи, поедем. Тебя тоже касается, – обернулся он ко мне. – Будем знакомиться с районом.
Вот так так! Я двинулся вслед за Дробышем и уже с веранды услышал, как Кондаков напутствовал секретаршу:
– Я с молодыми на проверку, Лукьяновна. Если кто будет спрашивать – уехали, и все тут. До конца дня не ждите, хозяйничайте без нас.
Так мы оказались в поселке Мирополь, на берегу реки Случь.
– Первым делом искупаемся, а то пыль на зубах скрипит, – и Кондаков стянул рубашку, брюки, мелькнул синими с красной полосой плавками и рванул к воде. Бултых! – донеслось до нас, и тотчас мокрая лохматая голова выпрыгнула на поверхность, охнула-ухнула, загоготала, покачиваясь спелым арбузом. – Ух, водичка-вода! Что стоите? Давай, жарь ко мне! Вода – лучшее средство для аппетита.
Само собой, у нас с Ваней не оказалось плавок, и мы полезли в воду в сатиновых трусах. Вода оказалась теплой, дно – покатым, глиняно-песчаным, на отмелях сновали и касались лодыжек мальки, большеголовые, желтовато-серые, почти прозрачные.
Пока мы с Дробышем плавали на середину реки, лежали, отдуваясь, на спине и пялились в облака, Кондаков выбрался на отмель. Там, по щиколотки в воде, он двинулся вдоль берега, пригибаясь, разглядывая дно в местах, где невысокую прибрежную полосу подмыло течением, и то и дело наклонялся, выхватывал и швырял в траву что-то темно-серое, шевелящееся, живое. Его приземистая, высвеченная солнцем фигура, спина с редкой черной порослью на лопатках, мускулистые волосатые ноги были хорошо видны нам. При этом был Кондаков жилист, упруг, подвижен, – и помнится, тогда же пришла мне в голову мысль: таким и должен быть настоящий прокурор.
– О-го-го! – гоготнул Семен Семенович, когда мы Ваней выбрались на берег. – Поймал три рака. Вот бы сюда котелок!.. Красавцы, а?
Три крупных угрюмых усатых монстра торопливо загребали лапками, пытаясь улизнуть в прибрежную осоку.
– Пусть бегут! – милостиво разрешил Кондаков. – Все равно никакого от них проку… А мы сейчас… Мы сейчас… Ну-ка, помогайте!
Он дернул заднюю, ржавую у петель дверцу, снова дернул, и когда та изволила со скрежетом распахнуться, вынул потрепанное, провонявшееся бензином и машинным маслом одеяло, достал дорожную сумку и подал нам.
– Давайте-давайте, солнце уже вон где, а во рту еще ни росинки!..
Ваня расстелил на траве одеяло, я выложил из сумки полиэтиленовый пакет со съестным и поллитровку «Столичной». «Пир на весь мир!» – не без иронии подумал я, раскладывая три вареных яйца, несколько помидоров, переросток-огурец, пожелтевший с одного края, плавленый сырок «Дружба» и две отбивные котлеты, затиснутые между ломтями хлеба.
– У Васьки в бардачке две стопки, – кивнул на уазик Кондаков, и Ваня подорвался, принес. – Они не грязные, это осадок от портвейна, – разглядев наши удивленные лица, небрежно пояснил прокурор. – Можно протереть, но нечем. И так сойдет. Ну, у кого рука легкая?