Ты бы никогда не ударил девочку, правда? – говорит она.
Нет, конечно. Ни за что. А почему ты спрашиваешь?
Не знаю.
Ты думаешь, я только тем и занимаюсь, что бью девчонок? – говорит он.
Она крепко-крепко прижимается лицом к его груди. А мой отец бил маму, говорит она. Несколько секунд, которые тянутся целую вечность, Коннелл молчит. А потом говорит: господи. Какой ужас. Я не знал.
Да ладно, говорит она.
А тебя он бил?
Случалось.
Коннелл снова умолкает. Ложится, целует ее в лоб. Я никогда и пальцем тебя не трону, говорит он. Никогда. Она молча кивает. Мне с тобой очень здорово, говорит он. Проводит ладонью по ее волосам и добавляет: я люблю тебя. Это не просто слова, правда люблю. Глаза ее снова наполняются слезами, она закрывает их. Даже в памяти этот миг навсегда останется наполненным огромным смыслом, и она знает это уже сейчас, пока все происходит. Она никогда не верила, что ее кто-то полюбит. А теперь начинается новая жизнь, это первый ее миг, и даже когда пройдет много лет, она будет считать так же: да, вот таким и было начало моей новой жизни.
Через два дня
(апрель 2011 года)
Он стоит рядом с кроватью, пока мама ходит за медсестрой. И больше на тебе ничего нет? – говорит бабушка.
Гм? – говорит Коннелл.
Ты только в этом джемпере и пришел?
А, говорит он. Да.
Замерзнешь. И сам сюда попадешь.
Утром бабушка поскользнулась на парковке рядом с «Алди», упала прямо на бедро. В отличие от многих других пациентов она еще совсем не старая, пятьдесят восемь лет. Маме Марианны столько же, вспоминает Коннелл. Но, как бы то ни было, бедро бабушка, похоже, повредила, может, даже сломала, и Коннеллу пришлось везти Лоррейн в Слайго в больницу. На соседней кровати кто-то кашляет.
Да ничего, говорит Коннелл. Тепло на улице.
Бабушка вздыхает, как будто его слова о погоде причиняют ей боль. Похоже, все, что он делает, причиняет ей боль, она ненавидит его за неистребимое жизнелюбие. Она критически осматривает его с ног до головы.
Да уж, совсем ты не похож на свою мамашу, говорит она.
Да, говорит он. Не похож.
Лоррейн и Коннелл внешне действительно совсем разные. Лоррейн – блондинка, с мягким округлым лицом. Мальчишкам в школе она нравится, и они часто Коннеллу про это говорят. Она, видимо, вообще нравится мужчинам, ну и ладно, его это не оскорбляет. У Коннелла волосы темнее, а лицо угловатое – художник мог бы таким изобразить преступника. Впрочем, он прекрасно знает, что бабушкино замечание никак не связано с его внешностью, это шпилька в адрес его отца. Ну, ладно, на это ему сказать нечего.
Кто стал отцом Коннелла, не знает никто, кроме Лоррейн. Она говорит: когда надумаешь – спросишь, но ему действительно не интересно. Иногда на вечеринках друзья задают ему этот вопрос – можно подумать, это нечто важное и многозначительное, о чем можно говорить только на нетрезвую голову. Коннелла это расстраивает. Он вообще не думает про мужчину, обрюхатившего Лоррейн, да и с какой радости? Все его друзья просто помешаны на своих отцах и из кожи вон лезут, чтобы быть на них похожими или не похожими – кто как. Когда они ругаются с отцами, всегда выходит, что на поверхностном уровне их разногласия значат одно, а на более тайном и глубинном – совсем другое. Если Коннелл и ругается с Лоррейн, так из-за мокрого полотенца на диване или чего-нибудь в этом роде, причем речь идет именно о полотенце или, в крайнем случае, об общей безалаберности Коннелла, потому что он хочет, чтобы Лоррейн видела в нем ответственного человека, несмотря на его привычку разбрасывать полотенца, а Лоррейн говорит, что, если бы он хотел, чтобы она видела в нем ответственного человека, он бы и вел себя по-взрослому – все в таком духе.
В конце февраля он возил Лоррейн на избирательный участок, по дороге она спросила, за кого он собирается голосовать. За кого-нибудь из независимых кандидатов, ответил он неопределенно. Она рассмеялась. Да ладно, сказала она. За коммуниста Деклана Бри. Коннелл не поддался на провокацию и продолжал смотреть на дорогу. На мой вкус, немного коммунизма нашей стране не помешало бы, сказал он. Краем глаза увидел, что Лоррейн улыбается. Не дрейфь, товарищ, сказала она. Это я научила тебя уважать социалистические ценности, помнишь? Что верно, то верно, у Лоррейн есть ценности, которые она готова отстаивать. Она интересуется Кубой и делом освобождения Палестины. В результате Коннелл проголосовал-таки за Деклана Бри, который все равно недобрал голосов. Два места получила «Фине Гэл», остальные – «Шинн Фейн». Лоррейн сказала: ну просто позорище. Поменяли одну шайку преступников на другую. Коннелл послал Марианне сообщение: фг в правительстве, мать твою. Она ответила: партия Франко. Ему пришлось искать в интернете, что это значит.
Недавно ночью Марианна сказала, что, по ее мнению, он вырос хорошим человеком. Сказала, что он симпатичный, что его все любят. Он поймал себя на том, что все время об этом думает. Приятно было возвращаться к этому мыслями. «Ты симпатичный, и все тебя любят». Чтобы испытать себя, он пытался некоторое время про это не думать, но потом мысль возвращалась к тому же, от этого вновь делалось хорошо, и он сдавался. Почему-то очень хотелось передать эти слова Лоррейн. Ему казалось, что это как-то обнадежит ее – но в чем? Она поймет, что ее единственный сын не стал никчемным человеком? Что она не зря прожила свою жизнь?
Я слышала, ты в Тринити поступать собрался, говорит бабушка.
Да, если баллов доберу.
Кто это тебя надоумил?
Он пожимает плечами. Она смеется, но смех звучит как насмешка. Ну, самое там тебе и место, говорит она. А изучать-то что будешь?
Коннелл давит желание вытащить из кармана телефон и посмотреть, который час. Английскую филологию, говорит он. На тетушек и дядюшек этот выбор произвел сногсшибательное впечатление, что сильно его смутило. Если он поступит, то будет иметь право на стипендию, но все равно летом придется работать, а весь учебный год – подрабатывать. Лоррейн не хочет, чтобы он во время учебы много работал, говорит – лучше занимайся побольше. Ему от ее слов не по себе, потому что английская филология – это не то образование, с которым можно найти нормальную работу, а ерунда какая-то, и тут он начинает думать, что надо было все-таки подавать на юридический.
Лоррейн возвращается в палату. Туфли ее негромко шлепают по кафелю. Она заводит с бабушкой разговор о консультанте, который сейчас в отпуске, о докторе О’Малли и о рентгене. Все эти сведения она сообщает очень подробно, самое важное записывает на бумажке. Наконец бабушка целует его в щеку, и они выходят. В коридоре он дезинфицирует руки – Лоррейн стоит и ждет. А потом они спускаются по лестнице и выходят из больницы на яркий, липнущий к коже солнечный свет.
После того благотворительного вечера Марианна рассказала ему правду о своей семье. Он не знал, что ответить. Начал говорить, что любит ее. Оно само вышло – как вот отдергиваешь руку, дотронувшись до горячего. Она плакала и все такое, и он просто сказал, даже не думая. Было ли это правдой? Чтобы это понять, он еще слишком плохо знал жизнь. Сперва подумал, что было, раз уж сказал, зачем ему врать? А потом вспомнил, что иногда же врет, непреднамеренно, не зная зачем. Собственно, желание признаться Марианне в любви он испытывал не впервые, и не важно, правда это или нет, но впервые он поддался ему и произнес это вслух. Он заметил, как долго она думала, прежде чем заговорить, какой мучительной оказалась для него эта пауза, как будто она могла не ответить тем же, а когда она ответила, ему сразу стало легче, хотя, возможно, ее слова ничего не значили. Коннелл часто думал: здорово было бы узнать, как другие выстраивают отношения, и брать с них пример.