– У вас точно там все в порядке?
– Да, – крикнула я в ответ. А потом подумала. И снова крикнула: – Твоя дверь не запирается, только лучше загороди ее стулом или еще чем-нибудь, просто на случай, вдруг ему взбредет в голову нанести тебе визит.
Потом послышалось, как она соскочила с кровати, приговаривая:
– Ох, ох, ох, – и зашлепала босиком по полу, выполняя мое указание.
К тому времени Говард был на лестничной площадке, включая свет везде, где он под руку попадался, как бы готовясь к приему гостей. Потом пошел вниз, распевая на этот раз типа длинной песни без слов и без настоящей мелодии, которая даже близко к первой десятке не подошла бы, но это замечание на самом деле немножечко глупое и жестокое. Бедный старичок Говард. Я пошла за ним вниз по лестнице, накинув халат, и он по дороге везде включал свет, да так ловко, что можно было б поклясться, будто он не спит. Повключав везде свет, решил зайти в гостиную, то есть в комнату, где мы чаще всего сидели, ели, смотрели ТВ и так далее, пользуясь лучшей комнатой в особых случаях наподобие Рождества или какого-то гостя. Я пошла за ним в гостиную, там он прошел к буфету, открыл дверцу, вытащил бутылку портвейна, что у нас там стояла, и два бокала. Потом – верьте, не верьте, воля ваша, это в любом случае никакой разницы для происходившего на самом деле не составляет – выдвинул верхний ящик, взял колоду игральных карт, распечатал, уселся за стол, все еще напевая как бы про себя, и с улыбкой сдал карты на четверых, – верьте, не верьте. Одну сдачу взял сам, и как бы уткнулся в нее каким-то остекленевшим взглядом. Потом вроде бы посмотрел на других людей, с которыми якобы должен был в карты играть, и стал ждать. Когда, похоже, никто больше в карты играть не стал, Говард бросил свои на стол и заплакал, как малый ребенок. Потом пошел к креслу у камина, где обычно сидел, прихватил «Дейли уиндоу», якобы начал читать, хотя совсем зажмурил от плача глаза. Однако никаких слез видно не было. Он держал газету в обеих руках, как бы растягивая ее, так, что последняя страница была в левой руке, а первая в правой и видно было одновременно и первую, и последнюю. На последней странице видно было сообщение о гибели в авиакатастрофе восьмидесяти девяти человек – какой-то воздушный лайнер рухнул где-то в Америке, – а на первой виден был снимок той самой кинозвезды Рейн Уотерс, она выставляла огромную грудь и держала своего только что родившегося младенца (второго, весь мир должен был это знать, очень важное дело), а в заголовке написано: «Мой пусенька-лапусенька». А Говард сидел и плакал. Казалось как-то странно, что он будто бы плачет над первой и над последней страницей «Дейли уиндоу», ведь, по-моему, на самом деле плакать там было нечего, обе страницы как бы говорили, что, хоть восемьдесят девять человек и погибли, рождение маленького ребенка все приводит в порядок и правильно сообщать о рождении ребенка на первой странице, а о смерти людей на последней. Я ничего тут плохого не видела. Говард тоже, конечно, ничего плохого не видел, он спал и вообще ничего не мог видеть, но плакал по-настоящему громко, с ревом у-у-у, бу-у-у, держа перед собой газету.
Потом Говард совсем неожиданно как-то вздохнул, положил газету, поднялся, вздыхая, и пошел прямой дорогой из комнаты, ничего не задевая и не выключая свет. Я последовала за ним, посмотрела, как он поднимается прямой дорогой по лестнице, не трогая ни одного выключателя, наплевательски оставляя свет гореть хоть всю ночь, впрочем, я выключала, идя за ним следом. Он смирно, как ягненок, вошел в нашу спальню, лег в постель и вскоре тихо засопел, предоставив мне выключать везде свет. Больше хлопот он той ночью не доставлял, но Миртл, видно, глупо перепугало все, что он уже натворил, или, скорее, поднятый им шум. Так или иначе, Миртл, должно быть, выпила таблетку или еще что-нибудь, потому что теперь вполне мирно дышала, не спала только я, что было как бы несправедливо, ведь мне завтра идти на работу, а Миртл, если бы захотела, могла валяться в постели, как леди.
Но утром Миртл поднялась вместе с нами, спустилась к завтраку в очень шикарном домашнем халате, стеганом бирюзовом, с перехваченными вверху лентой вишневыми волосами, тогда как мы с Говардом были полностью одеты, чтоб идти на работу. Говард, конечно, ничего не помнил о прошедшей ночи и казался вполне ясноглазым и отдохнувшим. Мы обычно вставали в семь, чтобы было в запасе полным-полно времени. Я всегда заранее вечером готовила обед, чтоб поставить в духовку, и на этот раз он был типа тушенки в горшке, куски мяса, лук и нарезанная картошка слоями, и, прежде чем подавать завтрак, я, чтобы не позабыть, сунула его в духовку, соответственно включив Таймср. Говард всегда верил в так называемый здоровый завтрак – яичница с беконом или с сосисками, точно так, как на ужин; на завтрак и на ужин надо есть то же самое; если подумать, довольно странно, так что стоит еще как следует поразмыслить. Я подала Говарду яичницу и два куска окорока, а мне вполне достаточно кукурузных хлопьев. У Миртл свои собственные идеи, она принесла с собой бутылку сока, выпила стакан, потом сделала себе какой-то очень тоненький тост и снизошла до чаю, приготовленного мной для нас с Говардом, но без молока и без сахара. Когда мы сели завтракать, явился почтальон и принес письмо Говарду. Он долго хмурился над конвертом, пока не остыла яичница и окорок, не распечатывая письмо и не приступая к еде.
– Ладно, – сказала я, – говори от кого.
– От телевизионщиков, – сказал Говард. И показал нам конверт с названием телекомпании роскошными буквами в верхнем левом углу. – Долго они тянули, – сказал он.
– Ох, Говард, – рассердилась я и притопнула под столом ногой, – открывай и смотри, чего там.
И тогда он открыл, прочитал очень медленно, начав завтракать и держа вилку в правой руке, точно янки. Потом передал письмо мне, не говоря ни слова, и я прочитала и поняла смысл его замечания, что они долго тянули. Ведь Говард был очень скрытным и записался на выступление в программе-викторине «Снова и снова», ох, почти год назад, и теперь наконец ему сообщали, что он будет участвовать прямо через две недели и что ему оплатят дорогу до Лондона и желают всяческих успехов.
– Ну, – сказала я, задохнувшись, – потрясающе, правда? Правда, потрясающе, Говард? Чудесно, правда, Миртл?
Миртл, конечно, не знала, чего я так разволновалась, пока я не отдала ей письмо. Она прочитала, но вовсе не разволновалась. Она как-то кисло взглянула на Говарда, как бы давая понять, что он не имел права закатывать такой устрашающий ночной спектакль, какой закатил, а потом получать не наказание, а награду; это было ведь вроде награды, – Говард был очень хорошим мужчиной все время и заслуживал какой-то такой небольшой передышки от тяжелой работы ради жены и дома, а вдобавок наверняка страдал где-то в глубине души, иначе не расхаживал бы перед нами и не рассуждал бы в ночной тиши. Я сказала с притворной сварливостью, но, разумеется, очень довольная на самом деле:
– Почему ты не сказал, Говард? Почему никогда ни словечка не проронил своей собственной жене? Просто тайком вот так вот написал, ничегошеньки не сказал.
– Ну, – сказал Говард, – не хотелось, чтобы ты считала меня дураком, что вполне возможно: шансов против участия в таком шоу гораздо больше, чем за. И я сам в самом деле немножко стыдился, что записался. Никогда раньше не делал подобных вещей.