Только один на меня посмотрел. Посмотрел мне в лицо, я хочу сказать. И я тоже прямо на него посмотрела. Вот тут-то он глазки и опустил, да еще и покраснел до ушей. Видно, понял, что никакая я не кобыла жеребая, а роженица, как все. А остальные-то нет, ничего они не поняли!
Они пошли дальше, и я видела, как они разговаривали с другими женщинами, с белыми: «Как вы себя чувствуете? У вас, наверное, близнецы будут?» Ерунду всякую несли, конечно, но все равно — такая приятная дружеская беседа. И я вдруг распсиховалась, а тут еще и боли усилились, так я им даже обрадовалась. Обрадовалась, что надо о чем-то другом думать. Стонала я ужасно, хотя на самом деле было не так уж и больно. Но я должна была дать понять этим «докторам», что рожать ребенка — это не по-большому сходить, и страдаю я не меньше тех белых женщин, и если я до сих пор не кричала и не извивалась, как червяк, еще не значит, что я никакой боли не испытывала.
Что за глупости они себе вообразили? Неужели, если у меня уже есть опыт, если я знаю, как без лишней суеты и шума ребенка родить, то мне совсем не больно? А ведь и у меня все внутри разрывалось, как и у всех прочих женщин. И, кстати, тот доктор, видно, понятия не имеет, как кобыла жеребится. Интересно, откуда он взял, что лошадям не больно? Только потому, что кобыла не кричит, не может словами это сказать? Неужели поэтому они, дураки, решили, что кобылы никакой боли не испытывают? А вот если б они в глаза кобыле заглянули, так, небось, увидели бы, что они у нее чуть из орбит не выпрыгивают, а в них такая боль и печаль… Может, тогда б и они поняли.
В общем, ребенок родился. Крупный здоровый ребенок. Девочка. Только выглядела она совсем не так, как мне думалось. Наверно, я сама виновата: слишком много с ней разговаривала, вот и надумала себе картинку. А когда я и впрямь ее увидела, так мне показалось, что я смотрю на фотографию своей мамы, когда она еще девочкой была. То есть ты вроде бы и знаешь, кто перед тобой, только выглядит он почему-то совсем не так. Мне дали ее покормить, и она сразу грудь взяла, да так, что чуть сосок мне не оторвала. Сэмми не такой был, из всех детей он хуже всех грудь брал. А Пикола, казалось, сразу поняла, что и как нужно делать. Правильный такой ребенок, смышленый. Мне так нравилось за ней наблюдать. Знаешь, как жадно они чмокают, когда едят. И глазки такие нежные, влажные становятся. Почему-то младенцы мне всегда представлялись похожими одновременно и на щенят, и на совсем старых умирающих людей. Но я уже понимала: девочка будет некрасивая. Волос на голове полно, и сами они красивые, а вот девочка — господи, ну до чего безобразная!»
Сэмми и Пикола были еще маленькими, когда Паулине пришлось вернуться на работу. Теперь она стала старше и не могла попусту тратить время на мечты и кинофильмы, чувствуя, что пора собирать вместе разрозненные куски своей жизни и устанавливать связь там, где ее раньше не было. Эта потребность возникла у нее с появлением детей; сама же она себя ребенком больше не ощущала. Так что она совершенно преобразилась; этот процесс превращения в нечто, соответствующее общим представлениям о порядочности и приличиях, происходил у нее, как и у большинства из нас: у Паулины выработалась ненависть ко всему, что способно было ее озадачить или ввести в заблуждение, однако она приобрела и определенные добродетели, которые было нетрудно продемонстрировать, и стала играть некую постоянную и привычную роль в общем порядке, вернувшись также и к более простой форме вознаграждения себя за труды.
Полностью взяв на себя ответственность за семью и, по сути дела, став ее кормилицей, она также вновь обратилась к церкви. Начала она, впрочем, с того, что выехала из своих жалких двух комнаток в более просторное помещение на первом этаже дома, где некогда предполагалось устроить склад и магазин. Затем постаралась сделать так, чтобы те женщины, которые прежде ее презирали, воздали ей должное, ибо она оказалась более добродетельной и высоконравственной, чем они; она также отомстила за себя Чолли, вынудив его злоупотреблять алкоголем — а эту его слабость она особенно презирала. Она превратилась в добропорядочную прихожанку той церкви, где любое повышение голоса встречалось нахмуренными бровями, вошла в Совет домохозяек и стала членом женского кружка. На молитвенных собраниях она стенала и горестно вздыхала по поводу недостойного поведения Чолли и просила Господа помочь ей спасти детей от грехов их отца. Ее речь стала более правильной, она перестала пропускать согласные в словах, даже наоборот, добавляла лишние. Она равнодушно отреагировала на выпадение очередного зуба. Теперь ее просто в ярость приводили те размалеванные женщины, у которых в голове были только шмотки и мужчины. Чолли служил для нее главным примером грехопадения, и супружество она воспринимала как некий терновый венец, а собственных детей — как тяжкий крест.
Паулине здорово повезло: она нашла постоянную работу в одной весьма обеспеченной семье, члены которой были доброжелательны, щедры и, безусловно, ценили ее услуги. Их дом она просто обожала. Она с наслаждением вдыхала запах постельного белья, с нежностью касалась шелковых портьер, а розовенькая ночная рубашонка маленькой дочки хозяев, горка белых подушек в детской с вышитыми по краю синими васильками и простыни, украшенные такой же вышивкой, вызывали у нее слезы умиления. Паулину сейчас вполне можно было бы назвать идеальной прислугой, ибо эта роль удовлетворяла практически все ее потребности. Она испытывала несказанное удовольствие, купая маленькую дочку Фишеров в фарфоровой ванне с серебряными кранами, из которых текло сколько угодно чистой воды, холодной и горячей. Потом она вытирала девочку пушистыми белыми полотенцами, наряжала в уютную ночную рубашечку и принималась расчесывать ее светлые волосы, пропуская гладкие прямые пряди между пальцами и наслаждаясь этим ощущением. И никакого цинкового корыта, никаких ведер с нагретой на плите водой, никаких вытертых жестких полотенец, давно ставших серыми, поскольку их стирали в раковине на кухне, а сушили на пыльном заднем дворе! И никаких спутанных черных завитков, больше похожих на грубую собачью шерсть, которые совершенно невозможно расчесать! Вскоре Паулина практически оставила любые попытки поддержать должный порядок в собственном доме. Все равно те вещи, которые она могла позволить себе купить, были крайне недолговечны, не обладали ни красотой, ни стилем; все равно любую, даже самую новую вещь как бы поглощало убогое, тускло освещенное помещение бывшего склада. Паулина все меньше занималась домом, детьми, мужем — они возникали в ее жизни, точно слишком поздно пришедшие в голову мысли; такие мысли обычно возникали у нее перед сном, на самом краешке прожитого дня, или рано утром, на последнем темном краешке ночи, и, возникнув, лишь побуждали ее поскорее вернуться в дом Фишеров и прожить очередной день там, где после случайных мыслей о доме и семье все представлялось ей особенно светлым, изящным и очаровательным. У Фишеров она имела право по-своему переставлять вещи, сколько угодно их мыть, чистить и выстраивать по ранжиру. Там ее больная нога совершенно беззвучно шлепала по толстым шерстяным коврам. Там она обретала все — красоту, порядок, чистоту и похвалу. Мистер Фишер частенько утверждал: «Да ее пироги с голубикой стоят дороже целого поместья!» Она правила на кухне среди столов и кладовок, буквально забитых едой, которую даже за неделю, даже за месяц не съесть; она была королевой консервированных овощей, которые покупались целыми ящиками, собственноручно изготовленных леденцов, «рваного» печенья и рулетиков, уютно разложенных по серебряным тарелочкам. Кредиторы и всякие чиновники, унижавшие ее, когда она обращалась к ним от своего имени, выказывали всяческое уважение и даже заискивали перед ней, если она приходила по просьбе Фишеров. У мясника она с презрением отвергала говядину, если та чуточку потемнела или кусок был отрезан неаккуратно. Для членов собственной семьи она вполне могла приготовить и несвежую, даже чуть подванивавшую рыбу, но если торговец присылал такую в дом Фишеров, она запросто могла швырнуть эту рыбу ему в лицо. В доме Фишеров она чувствовала себя настоящей хозяйкой; все в нем — власть, похвала и роскошь — принадлежало ей. Фишеры дали ей даже то, чего у нее никогда не было: милое домашнее имя Полли. Она испытывала истинное наслаждение, стоя на кухне под конец рабочего дня и созерцая плоды собственного труда. Она знала, что в ее распоряжении по крайней мере дюжина кусков мыла, а в холодильнике имеется большой кусок бекона на утро, и машинка для нарезания бекона начищена до блеска, и сверкают на полках начищенные кастрюли и сковородки, и сияет чистотой пол. А как приятно ей было то и дело слышать: «Нет, что вы, Полли мы никогда не отпустим! Такую, как наша Полли, нам нигде не найти! Она же из кухни не выйдет, пока там абсолютный порядок не наведет. Вот уж действительно идеальная прислуга!»