— По пять долларов за две недели.
— Это тебе большая подмога выйдет.
— Там посмотрим.
Их разговор был похож на осторожный, но шаловливый танец: звуки как бы встречались друг с другом, приседали, колебались и снова отступали. Затем в круг входил еще один звук, но следующий, четвертый, его опережал, и эти двое тоже начинали кружить друг вокруг друга, а потом останавливались.
Иногда слова женщин словно завивались ввысь по спирали, а иногда двигались как бы резкими прыжками, и все их разговоры, точно знаками препинания, были разграничены теплым пульсирующим смехом, похожим на биение сердца и дрожащим, как желе. Острые края, резкие повороты, где и осуществлялся основной выброс их эмоций, мы с Фридой всегда сразу замечали, хоть и не понимали, да и не могли понять смысл всех сказанных ими слов, ведь одной из нас тогда было всего девять, а второй десять лет. Так что мы следили за их лицами, руками и даже за их ногами, стараясь уловить самое главное благодаря интонациям и самому тембру их голосов.
Так что, когда мистер Генри действительно появился у нас в субботу вечером, мы первым делом к нему принюхались. Надо сказать, пахло от него замечательно. Слегка лимонным кремом для бритья и маслом для волос «Ню Нил», и эти запахи смешивались с пряным ароматом «Сен-Сен»
[1].
Он много улыбался, показывая мелкие ровные зубы с дружелюбной, как привет из детства, щелочкой посредине. Нас с Фридой ему не представили — на нас просто указали. Примерно так: здесь у нас ванная, а это шкаф для одежды, а это мои дети, Фрида и Клодия; осторожней с этим окном — оно полностью не открывается.
Мы украдкой поглядывали на мистера Генри, но и сами помалкивали, и от него никаких слов не ждали. Мы думали, он просто кивнет, как когда ему показывали, в каком шкафу можно хранить одежду, в знак того, что признает наше существование, но, к нашему удивлению он вдруг с нами заговорил.
— Привет, привет! Ты, должно быть, Грета Гарбо, а ты Джинджер Роджерс
[2]. — Мы захихикали. Даже наш отец был настолько удивлен, что невольно улыбнулся. — Хотите пенни?
Он протянул нам блестящую монетку. Фрида смущенно потупилась; она была слишком довольна, чтобы с легкостью ответить. А я протянула руку и хотела взять пенни, но мистер Генри щелкнул большим и указательным пальцем, и пенни исчез. Этот фокус буквально потряс нас обеих и одновременно привел в восторг. Забыв об осторожности, мы принялись обыскивать мистера Генри; даже в носки ему пальцы совали и ощупывали подкладку его пальто. И если счастье — это предвкушение, смешанное с уверенностью, то мы были абсолютно счастливы. И пока мы обыскивали нашего гостя, ожидая, что монетка все-таки появится снова, мы чувствовали, что невольно развлекаем и своих родителей. Папа вовсю улыбался, да и у мамы взгляд помягчел, когда она смотрела, как наши ручонки шныряют по всему телу мистера Генри.
Мы в него сразу влюбились. И даже после того, что случилось позже, наши воспоминания о нем не были окрашены горечью.
* * *
Она спала с нами в одной постели. Фрида с краю, потому что она храбрая — ей никогда и в голову не приходило, что если во сне ее рука свесится с кровати, то в темноте может выползти «нечто» и откусить ей пальцы. Я у стенки, потому что мне подобные жуткие мысли часто в голову приходили. Ну и Пиколе, естественно, приходилось спать посередке.
За два дня до этого мама сказала нам, что есть, мол, некие «обстоятельства» — одной девочке жить негде, вот окружной суд и решил на несколько дней поселить ее у нас, а уж потом они решат, что с ней делать дальше, а может, тем временем и семья ее воссоединится. Нам велели обращаться с этой девочкой хорошо и ни в коем случае с ней не драться. Мама сказала, что просто не представляет себе, «что это с людьми происходит», ведь «этот старый кобель Бридлав» сжег собственный дом, чуть не укокошил жену, и в результате вся семья оказалась на улице.
Мы прекрасно знали, что оказаться на улице — это самое ужасное, хуже просто и быть не может. Кстати, угроза оказаться на улице в те времена возникала частенько. Ею сопровождалось любое, даже самое минимальное нарушение правил. Если кто-то слишком много ел, он вполне мог закончить свои дни под забором. На улице мог оказаться и тот, кто расходовал слишком много угля. К тому же могли привести и азартные игры или пьянство. А иной раз матери сами выставляли своих сыновей на улицу, и если такое случалось, то — вне зависимости от совершенного тем или иным сыном проступка — всеобщее сочувствие всегда было на его стороне. Он оказался на улице, и так поступила с ним родная мать! Если тебя выставил на улицу хозяин квартиры — это одно; это попросту невезение, но над этой стороной жизни у тебя власти нет, ибо ты не всегда можешь контролировать собственные доходы. Но уж дойти до такой расхлябанности, чтобы тебя выставили на улицу родные, или же проявить такую бессердечность, чтобы собственными руками выгнать из дома родного сына, — подобные вещи воспринимались почти как преступления.
Кстати, была большая разница между понятиями «быть изгнанным из дома» и «оказаться на улице». Если тебя выгнали из дома, ты можешь что-то предпринять, куда-то еще пойти; если же ты оказался на улице, тебе идти уже некуда. Разница трудноуловимая, но безусловная. Оказаться на улице — это конец, необратимый физический факт, определяющий и дополняющий наше метафизическое состояние. Будучи в меньшинстве, как в кастовом, так и в классовом отношении, мы в любом случае существовали где-то на краю жизни и изо всех сил старались консолидировать свои слабые силы и продержаться или поодиночке заползали куда-то повыше, в складки одеяния Высшего существа. Мы, впрочем, уже научились как-то выживать на периферии — возможно, потому, что «периферия» была понятием абстрактным. А вот понятие «оказаться на улице» было вполне конкретным и понятным — примерно таково было для нас, например, отличие концепции смертности от реальной возможности стать мертвым. Мертвые не меняются, а те, кто оказался на улице, так там и остаются.
Понимание того, что перспектива оказаться на улице вполне реальна, привело к тому, что мы постоянно испытывали жажду обладать чем-то, жажду владеть. Жажду твердой уверенности, что это наш двор, наше крыльцо, наша виноградная лоза. Имеющие собственность чернокожие готовы были тратить все свои силы, всю свою любовь на укрепление родного гнезда. Точно обезумевшие, доведенные до отчаяния птицы, они вечно суетились и буквально тряслись над своим жилищем, завоеванным ими с таким трудом; они чрезмерно украшали свои домишки; они все лето солили, мариновали и консервировали, чтобы заполнить рядами банок кладовые и полки на кухне; они то и дело что-то подкрашивали и подмазывали, не пропуская ни единого уголка. Их частные дома высились, точно оранжерейные подсолнухи среди сорняков, ибо именно сорняком выглядело по сравнению с частным домом любое арендованное жилье. Чернокожие, вынужденные снимать квартиру, поглядывали украдкой на чьи-то собственные дворы и веранды и с каждым разом все тверже клялись себе, что когда-нибудь тоже непременно купят «какой-нибудь симпатичный старый домик». А пока старались приберечь и сэкономить каждый грош, обитая в своих арендованных норах, и не оставляли надежду, что вскоре все же наступит день, когда и они сумеют обзавестись настоящей собственностью.