Он театрально развел руками.
– Это я как дура себя повела, – с горечью продолжила она. – Чего артачилась и сопротивлялась? Чего в позу вставала? И семья бы была, и дом в два этажа, и лужайка. Машина такая! Ну про бассейн я и не говорю. И Катька… У нее все сложилось бы по-другому… Нет, молодец, браво, ей-богу! Все сам, собственным трудом и талантом! Прямо горжусь тобой, родственник! – прихлопнув его по руке, она рассмеялась.
Пожалуй, такого стыда он еще не испытывал. Дом с бассейном, лужайка, машина. Талант, музеи, все сам. Большой ты смельчак, Свиридов. Чуял, и получилось. Знала бы ты, Валя, что все это ложь, вранье. Отвратительная, дешевая, низкопробная ложь. Потому что и сам я дешевка. Слава богу, что ты ничего не знаешь! Ни ты, ни Катька.
Покачиваясь и опираясь руками о стол, Валентина медленно встала и подошла к буфету, погремела посудой и вытащила бутылку.
– Вот, – обрадовалась она, – смотри, что нашла! Хорошо, что вспомнила! Сто лет тут стояла, с морковкиного заговенья. Даже не помню, откуда взялась!
Бутылка стукнула по столу.
«Черные глаза» – увидел он и удивился:
– Ого! Когда-то было приличное вино, кажется, крымское? – И с сомнением добавил: – А может, не надо, Валь? Может, хватит?
Не слушая его, Валентина со звуком вытащила пробку.
Свиридов поднял стакан:
– Ну что, за тебя? За умную и красивую женщину?
Она усмехнулась:
– Ага, за меня. За старую, страшную дуру! – Одним махом она выпила полстакана и разревелась. – Как глупо все вышло, Свиридов! Как глупо и по́шло! Вся моя жизнь, Женька! Так все по-дурацки! И главное, знаешь, так быстро все кончилось, как будто и не было! Вжик-вжик – и кранты! Что там осталось? Так и проковыряюсь до кладбища. Домик этот, клубника. Резиновые сапоги и старая куртка. А знаешь, что самое страшное? – Она посмотрела ему в глаза.
Он ничего не ответил.
– А самое страшное то, что я ничего не хочу! Совсем ничего, понимаешь?
Обескураженный, испуганный и потрясенный, лихорадочно подыскивая слова, он взял ее за руку.
– Слушай! – Его вдруг осенило. – А давай потанцуем? Помнишь, как мы по ночам танцевали? Валечка, помнишь? Наши на даче, а мы выпьем винца, включим музыку. Танго, помнишь? Как мы топтались и ржали, ну, вспомнила? И почему так было смешно – не понимаю! И что там вообще было смешного? А весело было – ты в длинной, до пола, ночнушке, я в черных семейных трусах. И ржем, как подорванные. Идиоты. Молодые, счастливые идиоты. Вот и все объяснение. – Он поднялся и потянул ее за руку. – Пойдем, Валя, пожалуйста!
Она подняла голову и с удивлением уставилась на него. В глазах, полных слез и отчаяния, читались недоумение и растерянность. Она сомневалась, не знала, как реагировать, но все же поднялась с места, подошла к приемнику и нажала на кнопки. Зазвучала незнакомая музыка, ничего общего с танго.
Свиридов подошел к ней, щелкнул ногами в разношенных тапочках, потом рассмеялся и скинул их, щелкнул босыми пятками, галантно склонил голову и обнял ее за талию.
– Танго, мадам! – объявил он.
Валентина осторожно положила руки ему на плечи и чуть откинула голову. Ритм они не поймали – какой уж там ритм и какое танго? Топтались на месте, натыкались на стулья, ударялись о края стола.
– Два идиота, – прыснула Валентина.
Музыка кончилась, ее сменила другая, совсем сумасшедшая, шальная, разухабистая.
Они рассмеялись и с облегчением плюхнулись на диван.
– Идиоты, – со смехом повторила она. – А знаешь, как это жалкое зрелище можно назвать? Танго одиноких.
В изнеможении он откинулся на спинку дивана.
– Ладно, Свиридов, – зевнула Валентина. – Пойдем спать. Что-то срубает, натанцевалась. И ты тоже иди, – сонным голосом пробормотала она, – а то я тебя совсем заболтала.
Повернувшись к стене, Валентина поежилась, поджала под себя ноги, свернулась калачиком и замолчала. Он встал, взял с кресла плед и осторожно укрыл ее. В полусне она что-то пробормотала, поймала его руку и прижала к своей груди.
– Женя, – еле слышно сказала она, – посиди со мной, а? Просто дай руку и посиди! И не бойся, – она повернула к нему лицо и жалко улыбнулась, – на твою честь я не посягну, будь уверен.
– А с чего ты взяла, что я боюсь? Прямо, ей-богу, обидела!
– Да уж, бояться нам нечего. Мы уже в том возрасте, когда почти ничего не боятся, кроме нищеты и страшных болезней. А еще одиночества. Да и то не все, верно?
Он сел на край дивана и подтянул плед ей на плечи. Валентина уткнулась носом ему в ладонь и тихонько, как щенок, заскулила. Он гладил ее по голове, как своего ребенка, как младшую сестру, как гладил когда-то маленькую обиженную дочь, не замечая, как слезы катятся и у него самого. Он гладил ее и бормотал какую-то чушь, какие-то «успокайки», как говорила маленькая Катька, рассказывал ей смешные байки, даже вставил парочку анекдотов, дурацких, глупых и древних, из тех, что пришли в голову.
Она то успокаивалась и тихо всхлипывала, то снова начинала реветь и скулить, вспоминала какие-то отрывки из их жизни, его мать, своих стариков, бурно каялась, что в молодости, далекой и безнадежно глупой, была много раз не права и даже жестока.
Он возражал ей, говорил, что она была замечательной дочерью и прекрасной невесткой, говорил, что никогда, до самой смерти, не забудет ее поездки в Подольск и ее отношение к его матери, твердил, что она умница, чудесный и честный человек, почти святой. Она всхлипывала, не соглашалась, обрывала его, вспоминала Витю, своего второго мужа и его давнего приятеля, шепотом призналась, что никогда не любила того, просто устроила свою жизнь, когда Свиридов ее оставил, а потом всю жизнь мучилась угрызениями совести, потому что Витя, именно Витя, а не она, был святым, чистым и светлым. А она, дрянь и гадина, еще умудрялась ему изменять! А Катьку, между прочим, он любил, как не любят родных детей. Вспоминала, как он упрашивал, даже молил ее об общем ребенке, а она только отмахивалась, потому что ей было страшно это представить.
Она говорила и говорила, говорила то, чего точно не стоило, что должно было остаться за семью печатями. Свиридову было неловко, и он ее останавливал. Но она упрямилась, обижалась и снова принималась плакать. Он гладил ее по плечам и волосам, повторяя дурацкие успокоительные, совершенно пустые слова. И еще молил бога, чтобы она наконец успокоилась и уснула.
Уже засыпая, она вдруг стала его уговаривать остаться еще на день. Оживилась, пообещала натопить баню, она умеет, Витя успел научить, а потом они пожарят мяса, кусок свинины валяется в морозилке:
– Ты же любил шашлыки, а, Свиридов?
Делать было нечего, спать хотелось невыносимо, и он пообещал, что останется. Сказал, что Большой послезавтра. Какой же он дурак, что взял два билета, два, а не три – пошли бы все вместе и наверняка получили бы удовольствие. Большой вообще не может быть плох. Она отвечала, что ни в какой театр все равно бы не пошла, еще чего, такие цены, она слышала. Да и неохота, отходилась. К тому же не в чем пойти, сто лет нигде не была и не надо.