– Дело возле Даниловского рынка.
– Не пойду.
– Дрищ обидится.
– Пусть.
– Соскочить решил? Мож, в студенты решил поступить?
– Нет, в солдаты.
– У Даниловского рынка риск меньше, даже если сибирских стрелков на караул поставят. – Мотылек порхал вокруг Кости, пританцовывая, засматривал в лицо, словно пытаясь угадать тайные мысли. – Говорят, на фронте одно предательство, потому и подошел немец к самой Москве. И еще… – Мотылек приблизил сероватые губы к самому костиному уху: – Говорят, между Москвой и немцем ваще нет войск. Чудные дела! Почему ж тогда немец в Москву не входит? Говорят, тысячи сгинули в окружениях! И сотни тысяч! Так что у Даниловского рынка рисковать жизнью безопасней. В пятницу, на углу Сиротского и Мытной, в одиннадцать часов. Дождемся воздушной тревоги и тогда…
Но Костя уже не слушал его. Он увидел наконец летного капитана. Тот ходил вдоль строя новобранцев, смотрел каждому в лицо, с некоторыми заговаривал. Рядом с ним вышагивал одутловатый, болезненного вида политрук с раскрытым планшетом в руках. Наконец летный капитан отобрал человек десять ребят.
– …Придешь или нет? – гундел Мотылек. – Мы с Дрищем в непонятках. Что случилась? Заложить нас надумал?
– Приду, – угрюмо ответил Костя. – Ты жди, и я приду.
Костя двинулся вдоль кованой ограды, отделявшей двор призывного пункта от тротуара.
– Вспомни о Кровинушке! – сказал ему вслед Мотылек. – Наверное, вертится в гробу старый душегуб, видя, как ты товарищей верных предаешь.
* * *
Это случилось на Коровьем валу. Сирена воздушной тревоги застала его в очереди за хлебом. Уже давно перевалило за полдень, и на Москву опускались ранние предзимние сумерки. Не старая еще женщина с недобрым, отечным лицом в ватнике, толстой драповой юбке, белых нарукавниках и холщовом переднике одним духом разогнала очередь, сказав:
– Ступайте, товарищи в бомбоубежище. Во время налета отпускать хлеб не стану! Да и сон мне нынче приснился нехороший, будто всю Октябрьскую площадь взрывной волной разметало.
Когда очередь разошлась, Костя еще долго стоял, покуривая в темной подворотне, посматривая через просвет арки в исчерченное лучами прожекторов небо. Промерзший кирпич холодил ему плечо, но Костя не замечал холода. Над его головой разворачивалось невиданное действо. Мечущиеся лучи прожекторов выхватывали из темноты тучные тела аэростатов и юркие силуэты истребителей. Штурмовики прятались в ночи. Они обозначали свое присутствие звуками: заунывным гудением движков и тяжелым уханьем разрывов. Небесная феерия оживлялась прерывистыми трассами зенитных выстрелов.
– Сколько у тебя жизней, парень? – услышал Костя скрипучий голос.
– Сколько б ни было – все мои!
– Смелый, да?
Костя оторвался от созерцания боя в воздухе, чтобы посмотреть на приставучего незнакомца. Им оказался странный старик с бесцветными глазами, маленький и невзрачный. Лицо его поросло серым волосом, верхушку продолговатого черепа прикрывала потертая фетровая шляпа. Старику было холодно – мочки его ушей и кончик носа побелели.
– Ступай в бомбоубежище, – и старик грязным пальцем указал Косте за спину. Там, во дворе старого доходного дома, в крошечном садике притаился старый купеческий особнячок с добротным, глубоким подвалом. В этом-то подвале и собирались жильцы окрестных домов, едва заслышав вой сирен воздушной тревоги.
– Не хочу, – капризно отозвался Костя. – Там тесно, дети плачут.
Где-то неподалеку ухнул взрыв. Земля у них под ногами содрогнулась. Старик продолжал что-то говорить, но Костя не мог разобрать слов. Он слышал лишь звон битого стекла, визгливые, истерические вопли, глухой гул, вой авиационных двигателей. Старик забавно шлепал губами, его усы и борода шевелились, обнажая блестящие, железные зубы, усталые бесцветные глаза хранили выражение глубокой печали.
– Вот и я не боюсь, – неожиданно рассмеялся Костя. – Лишь печалуюсь, но не боюсь.
На мгновение сделалось тихо. Лай зениток умолк, гудение двигателей прекратилось, словно эскадрильи штурмовиков зависли над городом в неподвижности.
Мгновение тишины позволило Косте снова услышать голос старика.
– Прячься! – настойчиво проговорил тот, толкая его ладонями под своды арки.
Во дворике у Кости за спиной что-то тяжело ахнуло. Костя обернулся. Он видел, как желтенький особнячок репрессированного нэпмана Объедкова сначала вспорхнул вверх, словно расшалившийся цыпленок, а потом осел обратно, на массивное бетонное основание. Стекла в особнячке осыпались в садик, но Костя не расслышал звона. Он вжался в стену арки, ожидая прихода взрывной волны, и она настигла его, толкнула в левое плечо, пытаясь вынести из-под спасительного свода наружу, под изрешеченное вспышками выстрелов небо. Костя, недолго думая, повалился на правый бок, пытаясь врасти в щербатый асфальт, подминая под себя странного старика.
Что-то ударило по затылку, что-то широкое, тяжелое, тупое. Вслед за ударом навалилась тяжесть. В уши ударил громовой набат, словно хищный зверь, вгрызаясь в сознание. Голова загудела, рот наполнился пылью, глаза ослепли.
Костю привел в сознание холод. Тело его тряслось в страшном ознобе. Где-то неподалеку с тихим шуршанием осыпались камушки.
Внезапно он обрел утраченный слух и услышал знакомый, хрипловатый голос. Это мать звала его:
– Вставай, сынок! Что это ты разлегся на холодной земле? Вставай, простудишься, снова начнешь кашлять. У нас с тобой у обоих слабая грудь. Вставай!
Костя попытался подняться. Вместе с ним зашевелился и незнакомый, приставучий старик.
– Ох, и костляв же ты парень! Отпусти-подвинься, я совсем закоченел.
Потом зазвучали и другие голоса.
– Тут они. Их кирпичом завалило, – говорил мужчина.
– Везунчики, – отвечал ему женский голос. – Сначала дверью парадного накрыло, а потом уж кирпичом присыпало.
Костя услышал грохот и шелест. Потом тяжесть внезапно исчезла, словно с его плеч сняли тяжелую гору. Сделалось еще холоднее.
– Да их тут двое, – снова заговорил мужчина. – Целы, счастливцы? А ну, вставай, парень!
Костя почувствовал, как его голову, лицо, руки, ноги ощупывают внимательные руки.
– Парень цел, просто в шоке. Старик тоже цел, – сказал женский голос.
К Костиным губам поднесли что-то холодное. Он жадно выпил ледяной, с привкусом ржавчины воды.
– Давай, Мариша! Поторопись! Объедковский дом рухнул подчистую.
Он не помнил, как оказался на развалинах. Он видел ободранные в кровь пальцы, разгребающие дурно пахнущий мусор. Потом кто-то дал ему брезентовые перчатки и кирку. Он ничего не слышал, кроме голоса матери, который, звал и умолял о милосердии. Потом какая-то миловидная и молодая женщина врачевала его израненные руки, кормила, как ребенка, с ложки безвкусной кашей. Кажется, пшенной, а может быть, и ячневой. Потом они снова работали, и он снова слышал голос матери, но теперь к нему присоединились и другие голоса. С ним говорили погребенные в подвале люди, он ясно слышал детский плач и жалобные мольбы.