– Да она и есть… – едва слышно произнес Отто.
– Не стоит баловать персонал, – решительно возразил доктор Курт. – Эти люди – слуги рейха и обязаны знать свое место. Они сыты, они не замерзают, их дети живы. Чего еще может желать славянин?
– Ты должна быть снисходительна к ней, Аврора, – добавил Отто.
– Штурмбаннфюрер Зибель говорил, что русские дики и ненадежны, – попыталась спорить Аврора. – И я успела в этом удостовериться.
Она внезапно сникла.
– Они хотели скормить Эдуарда поросенку… Я видела его мертвое тело. Обнаженное, посиневшее. Они забрали его одежду и хотели уже… Если бы не Зибель, если бы не ты, Отто…
– Успокойся, ягодка моя, – Отто снова обнял ее.
– Эта ваша Глафьирья – такая же. Под овечьей шкурой прячется волк…
– Медведь! – поправил ее доктор Кляйбер, сосредоточенно протирая очки.
– Глафьирья – глубоко верующий человек, – Отто принял свой обычный назидательный тон. – Среди всеобщего безверия, царящего здесь, искорки веры, тлеющие в отдельных представителях этой погибшей нации, делают их более надежными. И Глафьирье удалось поддержать меня в первое, трудное время. Местное население поголовно безграмотно. Счет и русская грамматика – вот все, чем они владеют. А Глафьирья знает иностранные языки и умеет обращаться с нашим оборудованием. Будь же милосердна к ней, дорогая!
– Глафьирья! Ну и имечко! – фыркнула Аврора.
– Хорошо! – засмеялся Отто. – Будь по-твоему! Отныне ты заменишь мне Глафьирью. Но предупреждаю: работать придется много… Вот и сегодня мне надо готовить конспект для венского университета. Ты готова, ягодка моя?
Гаша вскочила с табурета. Стараясь поменьше шуметь, она извлекла из ящика листы пергамента и принялась оборачивать в них лабораторные пипетки. Потом она готовила дезинфицирующий раствор. Выполняла другую необходимую работу. Но движения ее не были столь же проворны и точны, как обычно. Гаша испытала странную, незнакомую ей доселе боль, гнусную, тягучую, одуряющую. Она перебила кучу посуды в лаборатории, едва не обварилась паром в автоклавной, оказалась неспособной съесть обед и вывалила свою порцию перловки с мясом злющему эсэсовскому псу. Хозяин пса, огромный детина в черной униформе, с автоматом наперевес, скабрезно лыбился, показывая желтые клыки. Его товарищ, прижав уши, с громким чавком пожирал гашин ужин. А Гаша, сама не своя, утратив последний страх, опустилась на холодную землю, погладила пса по огромному каменно-твердому черепу.
– Das arme Ding! Meine Fedor war daran gewöhnt russisch!
[52] – приговаривал эсэсовец.
С противоположной стороны больничного двора за ними наблюдал больничный истопник, дед Никодимка.
Поднявшись с колен, Гаша побрела в сторону лабораторного здания.
– Неужто уж аукнулось? – услышала она приторный голосок. Дед Никодимка с притворным участием взирал на нее. – Жрач свой предательский собаке отдала? Сама-то не хуже той собаки. Тьфу, тварь!
– Что вы? – изумилась Гаша.
– Нече удивляться. За плошку каши отдалася, тварь.
И старик заковылял к воротам котельной, волоча за собой охапку хвороста. Жесткие, промерзлые хворостины скребли промерзшую грязь, а Гаше чудилось, будто по ее душе одноглазый, хвостатый, увенчанный рогами палач с неизъяснимым удовольствием водит колючими, раскаленными прутьями.
Вернувшись в пустую лабораторию, Гаша сорвала с головы платок и наконец разрыдалась.
* * *
Минула зима, пронеслась вешними ручьями и истаяла в воздухе быстротечная, южная весна. Лето оросило степь первыми, буйными грозами. Селяне посадили огороды, кое-как распахали и засеяли окрестные поля.
– Может, напрасно корпим, – вздыхал дед Серафим. – Ан все равно ж надо жить. Будто и нет войны, а все равно ж она есть. Вроде и ушла она, ан чую – вернется. Реки вскрылись, дороги просохли. Скоро наново все начнется…
И война вернулась, прибыла в Горькую Воду на плечах маршевых, пехотных рот. Они возникали из рассветной дымки, подобно призракам, шли через Горькую Воду не останавливаясь, скорым шагом, исчезали за изломом горизонта. Шли по-разному: кто с громкой песней, кто под скрип губной гармошки, а кто и в молчаливой сосредоточенности.
– Смотри-ка, – говорила Клавдия. – Наверно, с Шебанцево вышли затемно. Сколько их? Ты считаешь? Нет? А я дак сбилася со счета…
Так добрая Клава ежеутренне стояла у плетня, считая марширующие на восток вражеские роты, а с наступлением дня, как ни в чем не бывало, принималась за тяжелый крестьянский труд.
В один из первых жарких дней на горизонте, там, где виднелась купа тополей, осенявших кровли ближайшего хутора, возникло пыльное облако. Оно разбухло, приблизилось, из его белесых клубов высунулось орудийное дуло первого танка. Через час Горькую Воду накрыл рык моторов и лязг гусениц моторизованных частей. А на следующий день, в недальнем далеке, за пологими холмами и поросшими ивняком балками загудел фронт. Вечером над восточным горизонтом горели сполохи пожаров. Ясными вечерами над огородами и полями Горькой Воды гудели моторы штурмовиков. По земле к востоку неслись их черные, крылатые тени.
Не успели горьководцы опомниться, как с восточной стороны потянулись транспорты с ранеными. Провожаемые неумолчным гулом передовой, от линии фронта двигались тентованные фургоны с красными крестами. Самых тяжелых раненых оставляли в Горькой Воде, пытались выхаживать. Кладбище за околицей села стало быстро расти. Вокруг могилки Эдуарда Генкеля из земли будто сами собой вырастали чужие деревянные кресты.
Гаша прислушивалась к разговорам докторов, силясь угадать свою дальнейшую судьбу. Доктор Отто теперь редко разговаривал с ней. После освобождения из плена его невесты их интимные свидания сделались реже, а в ту пору, когда в затененных местах и под заборами еще лежал снег, они вовсе прекратились.
Степи вокруг Горькой Воды истекали зноем. Гаша изнывала от духоты в препараторской, моя, монтируя, стерилизуя и снова перемывая лабораторную посуду. Больница была переполнена тяжелыми ранеными. За рекой Миус, на подступах к Ростову-на-Дону шли непрерывные бои – вермахт рвался к предгорьям Кавказа. Медицинский персонал и венгры, и немцы дневали и ночевали в больничных палатах и в операционной. По больничному двору сновали медсестры-венгерки в белых колпаках. Их халаты и белые нарукавники пестрели яркими пятнами крови. Работы было слишком много, Гаша выбивалась из сил. Часто уже за полночь, покидая препараторскую, она видела свет в окне реакторной и знакомый силуэт Отто. В конце июня Отто передал Гаше через Фекета, что та может призвать на помощь Александру Фоминичну.
Теперь мать и дочь возились вдвоем в препараторской и автоклавной. Александра Фоминична старалась, как могла, но унылая работа судомойки и невыносимая жара делали ее вялой, она часто отвлекалась, словно грезя наяву, роняла руки на колени, прикрытые клеенчатым фартуком. И в тот день она тихо сидела в углу, за столом, едва слышно шелестя бумагой, оборачивала посуду для стерилизации. Гаша возилась у мойки с дезинфицирующим средством. Обе они много дней не покидали лаборатории. Гаша видела Отто лишь через окно всегда куда-то спешащим и озабоченным. Она уж никак не ожидала увидеть его в своих душных, провонявших карболкой апартаментах. Отто подошел внезапно, будто подкрался, крепко обнял сзади, не стесняясь присутствия Александры Фоминичны, спросил просто, как во времена их зимних свиданий: