Обводный канал длиннющий, мы обитали, пожалуй, в самой респектабельной его части, невдалеке от Фрунзенского универмага, и садик мой там был, и школа; вечерами я часто заходила к тёте Римме, в её большую комнату, скудно обставленную мебелью казённого вида. У неё было много пластинок, она разрешала мне слушать их в её отсутствие – и я охотно пользовалась Римминой добротой, хотя побаивалась её сына Федю, тремя годами младше меня, который, несмотря на обманчивый облик толстячка-увальня, добродушным не был. Муж тёти Риммы в жизни семьи не участвовал – какое-то тёмное существо иногда приползало в квартиру и что-то заявляло о своих требованиях к миру, но это происходило вне поля зрения детей. Женщины (Римма и мама) ловко оттеснили существо на лестничную клетку и заперли там своими телами, при явном одобрении всей квартиры. У нас ведь и свой милиционер проживал, дядя Толя, и он во время происшествия высунул полтуловища (правильная белая майка) в коридор, оценивая обстановку. Но женщины сами справились. Как всегда.
Я побаивалась Федю от восхищения – в отличие от меня, Федя обладал абсолютным слухом. И при этом на концерты своей мамы почти не ходил, проявляя стойкость и недюжинное упрямство. То есть лет до шести его удавалось затащить, а потом характер ребёнка перерос воспитательные возможности Риммы. Не хочет – не надо, из-под палки ничего хорошего не получится, Римма огорчалась в душе, но не давила на обожаемое дитя. Тем не менее, когда я предлагала послушать музыку, Федя соглашался, только вытерпев Обухову или Долуханову, ставил Хампердинка, Челентано или «По волне моей памяти» Тухманова. Так мы и сидели, пока Римма репетировала в доме культуры имени Цюрупы (он рядом, тоже на Обводном), а мама задерживалась на работе, иногда являясь совсем поздно и под хмельком. Федя за своим столиком у окна рисовал танки, а я сидела на диване (был он раскладной, тёмно-зелёный в белую крапинку) и вязала или вышивала гладью. Рано научилась. Мы с Федей говорили редко – ходили в разные школы, да и возраст мешал, скажем, мальчик в десять лет и девочка в тринадцать, что может быть общего? Кроме того, я была тихоня, а Федя – боец: он сосредоточенно бился против попыток затянуть его в омут. То есть в музыку. Человек с абсолютным слухом не хочет идти в музыкальную школу! Ты же на прослушивании всех сделал! Но он не хотел. Он записался в бассейн, он упрямо – толстый, маленький – играл в баскетбольной школьной команде и добился уважения товарищей. Потому что фаза насмешки быстро проходит, если детёныши чувствуют в человеке волю к победе и силу сопротивления. Однажды он заставил Римму отправить его в пионерский лагерь аж на три смены и вернулся стройным и загоревшим – то лето было трагическим для его бабушки, жаждавшей обладать внуком в своей халупе на шести сотках садоводства. В женском царстве вырастал мужчина, следовало смириться. Видимо, он пометил и музыку как стихию, которой надо было сопротивляться.
Понял ли Федя в тот вечер, когда в квартиру ломилось тёмное существо, нечленораздельно оравшее, а из своей комнаты на угрожающе двигавшихся к двери женщин (кто пустил гада? дурковатая старушка, обитавшая ближе всех ко входу) выглядывал дядя Толя-милиционер, что это приходил его отец? Думаю, да. Федя потом сказал мне, что один раз виделся с отцом и на вопрос, как он, пожал плечами. «Замкнутый мальчик», – раздражённо констатировала моя мама. Федю она недолюбливала – именно из-за него любимая Римма не стала никуда пробиваться. А стоил ли он этого? Но ведь и я была виновата, из-за меня мама в свои восемнадцать не рискнула поступать в театральный институт, стоила ли я такой жертвы? Зачем они нас вообще родили, если мы помешали им осуществить своё предназначение? Я однажды так и спросила. Кажется, при этом заплакала.
Мама стала меня заверять, что ребёнок – это главное в жизни женщины, но это были не те слова. Какой-то ребёнок в жизни какой-то неведомой женщины меня не утешал. В жизни мамы я главной не была. Её отводило, манило в иные дали – там обитали выезды в таинственные испытания, весёлые подвыпившие мужчины (мама работала в мужском коллективе), отдел поэзии в Доме книги, где работала тётя Люся, концерты не одной тёти Риммы, на её выступления мама меня брала – другие, настоящие, где выступали те, кто пробился, и где в буфете подавали шампанское и бутерброды с икрой… На такие концерты я стала попадать уже лет в семнадцать только.
Когда мама делала маникюр (сама, у неё был набор инструментиков в коричневом кожаном футляре на молнии), выщипывала брови рейсфедером или подводила глаза чёрным карандашом, намазав веки голубыми тенями, я сидела рядом и смотрела на неё. Да, она могла бы быть актрисой – привлекательная женщина с лёгким характером. Пусть я в её жизни не была главным делом, я вполне могла претендовать на статус основного приложения. А что там происходило в её комнате, когда приходил гость, постигнуть не удавалось, хотя я упорно вертела смотровую дырочку в стене, но стена была толстая, а инструмент, то есть карандаш, слишком мягким. Однако около сантиметра провертеть удалось… Гость всегда уходил из квартиры раньше меня.
Итак, мы уехали на проспект Ветеранов, и связь с тётей Риммой стала истончаться, и Федя вовсе пропал из виду, а затем и вихри враждебные, которые веяли над нами, развеяли уютную советскую галлюцинацию. Я встретила Федю в Елисеевском магазине, в ненадёжном месяце апреле, когда зашла посмотреть на деликатесы и купить красивый фасонистый хлеб.
«Оля! Вы же – Оля? Оля Семёнова?»
Я была Оля Семёнова, пятнадцать лет оттрубившая в технической библиотеке, а нынче трудящаяся в гардеробе одного ресторанчика на улице Ломоносова. Федя же стал крупным спортивным функционером. Тётя Римма? «Мама умерла». Лёгкая тень пробежала по гладкому загорелому лицу. Двое детей, дом в Репино. Пробился.
Мы присели выпить кофе, и Федя неожиданно заявил: «А ведь я был в тебя влюблён!» – «Да ладно». – «Честно-честно!» – «Что не сказал? – «Стеснялся. Я толстый был, маленький… Помнишь, когда вы уезжали, я нарисовал твой портрет?» – «Слушай, помню! Только было непохоже». – «Всё было похоже! Это вы с мамой твоей воображали из себя, знатоки всех искусств…» – «Мама уже ничего не воображает. Из дома не выходит». – «Вы вместе живёте?» – «Вместе. Там же, на Ветеранов. Я здесь случайно, в кассу филармонии заехала – билет на Курлыгина выкупала». – «Курлыгина?» – «Да, баритон Курлыгин, ты разве не слышал?» – «Ну, слышал…»
И я с изумлением увидела стародавнюю судорогу ненависти на благополучном Федином лице.
«Слушай, Оль, скажи откровенно, зачем тебе все эти Курлыгины-Мурлыгины, вся эта шайка-лейка, которая вас дурит по всему миру причём? Вот ты пошла и денежки свои трудовые отдала за билет, чтобы приобщиться, значит, к святому искусству, а он выйдет на сцену, сытый, бесстыжий, и пойдёт разводить перед дурочками своё вибрато…»
«Что?»
«Вибрато. Всё это оперно-классическое пение – это же одна наёбка. Ты разве не слышишь? Ах да, у тебя же слуха нет. Но ведь что-то ты улавливаешь? Понимаешь, как они дрожат-вибрируют этим своим якобы голосом, ну вот как краску по стене размазывают? Они же в ноты не попадают! У них вибрато! В их деле главное – делать вид. Выйти на сцену эдаким крейсером, поставить себя, голову откинуть – и пошёл завывать! Сидишь на втором ряду – ни одного слова не разобрать. Сплошное вибрато…»