Вася тоже тогда был во Дворце молодёжи. Он «Зоопарк» любил и «Странные игры». Я что, уже пачку скурила? С утра открывала. Тут фокус в том, что ты простодушно забываешь, как только что закурил, и закуриваешь снова, и снова забываешь. Видимо, так. Из лесу выйдет и там увидит, как в чистом поле душа гуляет. Кто не хочет это увидеть? Я хочу.
Ну там сколько-то
Можно и Высоцкого, про баньку по-белому, не в тексте дело, хотя текст ничего себе, там звук есть… Похоже на вой. Да, воет зверь. Могучий зверь, огромный. Шерсть в крови и лапа сломана. Точно, что хищный. Но хоть и тоска у него, он не то чтобы счастлив… Он упоён жизнью, всякой жизнью, любой, он же – зверь. Мне так этого не хватает – простой зверской жажды жить! То есть она есть как-то под спудом, будто ручеёк под снегом, она таится…
А если бы наружу выбилась? Что бы я стала делать?
Это-то понятно… Будто кто не знает, что мы делаем, когда жажда жизни. Пьём и развратничаем. Орём песни. Лезем к людям с исповедями да проповедями. Вот я укрылась в доме, и никто не видит… Правильно, гигиенично.
Я молодец.
Это верная мысль. Я молодец. А что? Ребёнка вырастила, да. Родителей похоронила честь по чести. Сорок девять лет в России оттрубила женщиной!
Этим повезло. Этим Ванюшам, Башлачёвым, Цоям и Высоцким. У них условно-досрочное было освобождение. А у меня – пожизненный срок без всяких там апелляций.
Протопи. Не топи. Протопи. Не топи…
Вообще ничего не понимаю
Хули меня трясти, я вам что, хи-хи, груша. Вась, отвали, Вась. Отдыхаю я. Почему надо, куда надо. На полу? На каком полу? Юрочка! Детка! Всё, что я люблю, всё со мной. Какие у вас мордашки, умора.
Я лежу на полу. Подумаешь! Ну полежу немножко, встану. Вот вы смешные. И зачем так кричать. Я тоже кричать умею. Почему я не могу спокойно полежать. Нельзя на полу. Почему нельзя? А вы тоже ложитесь, и мы вместе полежим.
Я хочу немножко ещё пожить. Я люблю петь. Вась, чего мы с тобой не поём? Раньше пели. Нет, волокут меня куда-то. Ребята, я могу сама. Встану сейчас с колен. Россия встаёт с колен! Ну простите, я не хотела. Сижу одна, скучаю без вас, думала чуть-чуть принять, сама не заметила. Простите! Дуру мать.
Завтра будет стыдно. Сегодня не давите, ладно? Сегодня у меня всё вышло. Вам не понять…
Сегодня я свою душу видела.
08:20
Вчера – оно не сразу становится прошлым и обретает твёрдый статус. Я проснулась, когда оба домочадца спали, и принялась обдумывать своё «вчера». Забралась в ванну, ласково бы было – с пеной и солью, да всё кончилось, купить забыла, а коли я забуду, так ведь ниоткуда не возьмётся. Неоткуда вещи явиться без меня, то есть я в моём мире творец главный и единственный. В воде раскинувшись, основная моя задача – перемочь стыд, всегда сопряжённый со здоровым отрицанием всякой моей вины. Стыд придавливает душу так, что мелькает мыслишка – нет, не о смерти, а о том, что избавиться от этого несносного тела было бы совсем недурно. Поэтому я выстраиваю цепь весомых, логически безупречных доводов в свою защиту. Я ловкий адвокат. А как у прокурора, у меня логики нет – прокурор орёт вепрем одни грубые лозунги. Позор. Допилась. Гибнешь. На полу валялась. А ещё мать.
Мать, мать. Не родилась же я матерью. Печати на мне не было. Мать – это должность…
Если мать – это должность, то самое время вынести решение о неполном служебном соответствии.
Да? На каком основании? Ребёнка я вырастила. Собственно говоря… давайте начистоту. Смысла большого в дальнейшем моём существовании не имеется. Ценности для общества я не представляю. Через несколько… сколько-то там лет… буду нагло претендовать на обременение бюджета своей пенсией. Я ж иногда работала. Я хочу сказать, что безотрадная пустыня моего будущего принадлежит лично мне. Вам очевиден ужас вчерашней картинки, а мне – нет. Вы меня что, приварили к этим кастрюлькам? Приговорили каждый день, ну, через день проходить треклятые девятьсот тридцать шагов? Пожизненно? Нет, отвечайте, это – пожизненно?
Нет, отвечает прокурор – или это уже судья? Никакого приговора. Живи свободно, да только спать на полу после употребления внутрь бутылки водки – это наихудшее использование свободы. Пожалуйста, бросай свои кастрюльки, уходи в религию, в волонтёры, в оппозицию, куда хочешь иди; ты же не идёшь, потому что у пьяного одна дорога – за новой бутылкой.
Они сейчас проснутся, и что я им скажу?
Что мне делать-то? Чем заполнять дни? Солнце восемьдесят седьмого года, как мне скрыться от твоих разящих лучей? Солнце за нас, ты только помни – солнце за нас. Костя Кинчев был в этом уверен – а ещё бы, когда солнце ходило за ним и не было ни одного его концерта, чтоб Оно (Он вообще-то) не являлось в небе. А потом пришлось вымаливать хотя бы лучик. Не потому, что я жалею себя (впрочем, не вижу тут ничего страшного – пожалеть себя, милое дело!), – но ведь разница воздуха бывает невыносима, ведь есть же на свете кессонная болезнь от перепадов высоты, а мы с такой высоты упали…
Мы с такой высоты упали. Мы разбились…
И потому надо пить, что ли? Не надо, не надо, никто не говорит, что надо. Так выходит. По слабости человеческой.
Странно, что я вчера так надралась, с чего. А! Ирина Петровна меня разоблачила, был маленький стресс. Шляпка, розовый шарф с котиками. Помню улыбочку на её лице, я ещё подумала – надо же, морщины могут быть элегантными.
Проснулись. Стучатся в дверь. Иду на казнь…
Что там Ирина Петровна говорила о подруге, которая сорвалась?
Часть вторая
Суббота, 12:05
Ирина Петровна Корсакова, подарившая мне свою клетчатую сумку в трудный миг моего домохозяйкиного бытия, жила в глухом и непонятном для меня районе метро «Автово», в «сталинском» доме, к возведению которого товарищ Сталин никакого отношения не имел. Он же, кажется, и в Ленинграде-то не был. Дома проектировали толковые советские архитекторы ещё дореволюционного года рождения: никаких причуд нервного модерна или фантасмагорических претензий конструктивизма. Строительная мысль тогда не предполагала перемен времени, образа жизни и форм правления – живи насовсем. Дом-слон, дом-носорог! Мощно, прочно, убедительно, и стены точно крепостные – пушкой не прошибёшь.
Я предполагала, что увижу в квартире столь запасливой женщины отменный порядок – но такой безумной, вопиющей чистоты не ожидала.
Двухкомнатная квартира Ирины Петровны сияла. Обои, по старинке, бумажные, в цветочек мелкий, но нигде ни трещинки, ни пузыря. Белая тюль на окнах (второй год собираюсь своё серое безобразие постирать), белая скатерть на круглом столе, и – кобальтовый сервиз стоит, меня к чаю звали. Показалось мне – вся мебель пятидесятых годов, нет, стулья оказались новые, ручной работы, «брат подарил», но того же незабвенного оттенка (тёмно-жёлтый? светло-коричневый? не называть же его «сталинским»), что и торжественный, как маршал на параде, шкаф. Подумалось, что в шкафу, на полочке, лежат настоящие носовые платочки. Из материи. Выстиранные, отглаженные.