Смерть Дэнни стала для нас «моментом президента Кеннеди» – неопровержимым доказательством того, что жизнь бессмысленна и жестока, а в случае Дэнни – еще и ужасно коротка. Мы сидели, шмыгая носами. Слезы капали на наши футболки. Дэнни блеснул так ярко. Казалось невозможным, что он может исчезнуть в одночасье.
– Я иду спать! – крикнула я в яростном протесте.
Рэйч покорно последовала за мной, присоединившись к моему бесплодному протесту. Она не стала даже смотреть с родителями «Галактическую империю».
Мы, обнявшись, лежали на ее кровати, а Трикл слизывал слезы с наших щек и мурлыкал, довольно непочтительно в сложившихся обстоятельствах. Больше всего должна была бы горевать Рэйч, но, как всегда, мы с ней были едины в этом горе. Ее утраты были моими утратами, ее радости – моими радостями. Как бы ни было печально, но приходилось признать, что Рэйч не суждено быть счастливой котовладелицей. Потерять одного кота – это случайность. Но трех?! Для подобной беззаботности пришлось бы придумать новое слово.
– Пусть Трикл будет нашим общим котом, – предложила я в качестве утешительного приза, понимая, что пора прекратить бесконечную череду новых котов.
Дэнни был настоящим Фредди Меркьюри в мире кошачьих: он был слишком хорош и ярок, чтобы заменить его кем-то другим.
Но новый «мертвый» статус Дэнни позволил Триклу наконец-то блеснуть в полной мере. Моим родителям импонировали его красота и поразительно расслабленное отношение к жизни. Мама называла его «молотком». Даже автомобильная авария, после которой ему пришлось носить проволочную шину на челюсти, не могла надолго вывести его из строя. Как и мы, Трикл жил, будто играл в шоу. Он обладал шестым чувством, которое подсказывало ему образ поведения. Он мог запрыгнуть на колени нашего старого банковского менеджера, которого мама всегда приветствовала хрустальным смехом, свежей прической и исключительно нежными разговорами с нами, пока она наполняла его бокал. Трикл инстинктивно понял и приспособился к тому, на что у нас с Рэйч ушло несколько лет. Он сразу понял, что мы – не семья, а кочующая актерская труппа. Семья, как говорил папа, «это слепая преданность тем, чьи гены ты унаследовал»: пустая, сентиментальная концепция.
Люди часто говорят, что когда в семье появляются дети, то перестаешь быть в центре кадра. Постепенно отступаешь на задний план, пока не сливаешься с рамкой. Но мои родители оставались ярким пятном в центре нашего существования в духе Джексона Поллока, а мы с Рэйч оставались незапланированными мазками на их холсте.
Даже в раннем детстве я понимала, что папина любовь к одиночеству и полное отсутствие интереса к рутинной повседневности – не те качества, которые хорошо сочетаются с семейной жизнью. Отец привык к материальному комфорту – он вырос в семье богатого новозеландского торговца лесом. И это означало, что у нас с Рэйч были деньги в трастовых фондах, открытых для нас двоюродной бабушкой. Впрочем, большая часть этих денег уже была растранжирена на «детские расходы» – послеобеденные деликатесы в «Хэрродс», просроченные налоговые платежи и вино шабли.
Мы получали известия о наших воспитанных кузинах и кузенах, которые поступали в медицинские институты и военную академию «Сэндхерст», и понимали, что нас воспринимают как нечто любопытное и забавное, колоритно оттеняющее их спокойный, комфортный мир.
Благополучный старт жизни лишил папу амбициозности, свойственной его друзьям, которые изо всех сил боролись за стипендии и первые места в выпусках Оксфорда. Папа предпочитал продвигаться в жизни с помощью красноречия и старомодной лести. Он смог бы стать живым сердцем литературного салона XIX века или придворным фаворитом в Версале – для этого у него были и интеллект, и остроумие, и колоссальный запас знаний. Но нетерпимость к так называемым слабым умам часто заставляла его приводить в действие тяжелое интеллектуальное вооружение. Знакомства с соседями быстро прекращались после политического спора с дантистом, взгляды которого папа заклеймил как «громогласные клише, которые льются с неостановимостью тропического ливня». Как-то раз он назвал картины в доме знакомого «тусклыми и безжизненными холстами, которым место на ограде Гайд-парка».
Мы с Рэйч коллекционировали такие случаи, чтобы поддразнивать его. Мы следили за ним на вечеринках и записывали его словечки в наш блокнот «Хеллоу Китти». Записывали мы и его сладкие речи, на которые он был большой мастер, стоило лишь заметить красивую женщину. Эти его фразочки были выделены в специальный раздел «Папино воркование!». «Вы так красивы, что мое сердце вот-вот выскочит из грудной клетки», – сказал он жене приятеля. Мама лишь посмеивалась над его флиртом. «Фразочка для вашей книжки, девочки!» – говорила она, наслаждаясь ощущением женской близости, как старшая сестра, снисходительно наблюдающая за неуклюжими романтическими эскападами брата.
Именно так мама справлялась с потенциально опасными моментами – она превращала их в забавные анекдоты. Даже свое абсурдно кочевое детство, которое даже Диккенс счел бы слишком уж тяжелым для романа, она превращала в веселые истории для развлечения друзей за обедом. От одного необычайного приключения она переходила к другому, перемещаясь из родного Уэльса в Турцию и Судан, куда бабушка отправлялась за очередным мужем или любовником, а потом снова возвращалась в Англию, где ей приходилось кочевать от одних друзей к другим. С пятнадцати лет ей пришлось жить самостоятельно. Из этого хаоса она попыталась вырваться, заставив моего отца остепениться, но в результате попала в мир иных, но не менее сложных проблем.
Безупречные манеры и поразительная общительность позволили ей проникнуть в средний класс так убедительно, что никто даже не представлял, какой мир она оставила позади. Она навела лоск на свое рабочее происхождение и историю, с головой ушла в кулинарные книги, чтобы сродниться с кухней французского Прованса, которую так любили приятели моего отца, и усердно штудировала книги, о которых говорили в наших салонах.
Но за вхождение в этот мир пришлось заплатить высокий налог. Мама пожертвовала тягой к пригородному покою, желанием любить и быть любимой. Я чувствовала это, когда другие матери жаловались на тяготы беременности. У мамы в такие моменты непроизвольно выскакивало: «А я бы хотела, чтобы это никогда не кончалось!» Я чувствовала это, когда она в пять секунд успокаивала чужого рыдающего младенца, когда останавливалась, чтобы развеселить грустных детей, – ожерелья позвякивают, руки протянуты вперед для объятий, добрые слова наготове. Я чувствовала это, когда мы болели, и она целую ночь сидела рядом и гладила нас по головам. Дневная Мама всегда мечтала о такой жизни. Но у Мамы Вечерней были другие планы. Она была вольной птицей, просто неспособной планировать свою жизнь так, чтобы приехать к воротам школы в назначенное время. Она была бунтаркой, не думающей о последствиях и способной выложить кучу денег за деликатесы в «Хэрродс». Она была соучастницей измен своих подруг и друзей и без раздумий предоставляла наши с Рэйч постели для внебрачных утех.
Никогда не забуду, как однажды в Холли-Виллидж она сказала мне, что всегда мечтала сидеть во главе огромного соснового стола, чтобы «вокруг бегали ребятишки, а на столе стояли тарелки с лазаньей, звучала музыка и царила любовь». Мама сказала об этом очень грустно. Тогда я ее не совсем поняла – особенно принимая во внимание жизнь, которую она вела. Она была не матриархом, а скорее помощником режиссера, отчаянно пытающимся держать в руках труппу бродячих актеров.