Уж не разглядел ли Байяр тонкую морщинку беспокойства на славянском лице Кристевой?
«Если бы рыбы могли высовывать головы из воды, они бы заметили, что их мир – не единственный».
Симону манера Соллерса представляется действительно очень смелой.
Байяр, ему на ухо: «Как-то уж совсем по-киношному, да?»
Старик с клатчем, обращаясь к ним, шепчет: «Coglioni у этого francese
[485] есть. Пора пустить их в дело, пока не поздно».
Байяр просит пояснить логику этой мысли.
«Он явно не понял тему, – отвечает старик. – Не больше нашего, vero? Вот и пытается навести пыль в глаза – так, кажется, говорят по-французски? Отважный, однако».
Соллерс ставит локоть на пюпитр и вынужден наклониться, слегка сместив ось туловища, но, как ни странно, эта не самая естественная поза придает ему некоторую непринужденность.
«Пришел, увидел – и тошнит».
Фразы все более быстрые и летучие, почти музыкальные: «Бог в простоте как на ладони в ладане ласковом дланью ласкает и мягко стелет адскою лапой». Затем следуют слова, которые Симона и даже Байяра настораживают: «Вера в щекотку органа позволяет рассматривать труп как единственную фундаментальную ценность… у-тю-тю!» Произнося это, Соллерс сладострастно проводит языком по губам. Теперь Байяр отчетливо видит, как напряжена Кристева.
В один прекрасный момент Соллерс во всеуслышание говорит (а Симон при этом говорит про себя, что он в каком-то смысле выдал весь секрет): «Не склад духа».
Ритм убаюкивает Байяра, как река, которая течет себе, но время от времени о борта утлой лодки ударяются небольшие деревянные чушки.
«…Ликовала ли душа Христова в страстях блаженствуя едва ли по многим причинам нельзя страдать и наслаждаться одновременно раз боль и радость противоположны как заметил Аристотель глубокая печаль не препятствует удовольствию хоть и обратна ему».
Соллерс все обильнее брызжет слюной, но не останавливается, словно машина Альфреда Жарри: «Я меняю форму имя явление прозвище всегда един то здесь то там дворец или хижина фараона голубка или овен трансфигурация пресуществление вознесение».
Он иссякает, зал это чувствует, и вот финал: «Я буду тем кем буду смотрите покуда я в том что есть и помните что я есть то что потом если буду потом и буду таким каким буду в том каким буду…»
Байяр Симону, удивленно: «Это и есть седьмая функция?»
Симон вновь чувствует признаки паранойи и мысленно говорит себе, что такой персонаж, как Соллерс, не может существовать на самом деле.
Последнее высказывание Соллерса – категорическое: «Я антипод германо-советизма».
Зал выпал в осадок.
Похоже, челюсть отвисла даже у великого Протагора. Слышится сконфуженное «кхм-кхм». И он берет слово, ведь теперь его очередь.
Симон и Байяр узнают голос Умберто Эко. «Не знаю, с чего начать, ибо мой уважаемый соперник… хм… расстрелял практически весь свой арсенал, si?
Эко поворачивается к Соллерсу с вежливым поклоном, поправляя маску на носу.
«Если позволите, начну, пожалуй, с небольшого замечания, относящегося к этимологии. Уважаемая аудитория и достопочтенные судьи наверняка обратили внимание, что слово исступание, как и глагол исступать, в современном языке не представлены, однако их след отчетливо виден, например в существительном исступление, подразумевающем помешательство и неистовство в поведении.
Правда, такое определение может направить нас по ложному пути. Разрешите мне также обратить ваше внимание на то, что перед нами калька с греческого extasis, то есть ex stasis, „из-ступать“, и, продолжая этимологический экскурс, давайте отметим, что упомянутый глагол изначально встречался в обороте „исступить из ума“ – утратить разум, то есть sensus („animal quod sensu caret“
[486]): таким образом, исступание буквально означает потерю рассудка, то есть состояние умопомешательства, но коннотации, связанной с неистовой силой, прежде не было.
Следовательно, она проявилась постепенно, а глагольная форма утратилась, я бы сказал, где-то на исходе XVI столетия.
Allora, вопрос, который я бы обсудил, если бы мой уважаемый соперник его коснулся, звучал бы так: тихое исступание – это оксюморон? Противоречат ли друг другу соединенные здесь понятия?
Нет, если рассматривать истинную этимологию исступания.
Si, если учитывать этимологическую коннотацию неистовства.
Si, ma
[487]… разве тихое и то, что несет в себе силу, мощь, всегда противопоставлены? Мощь может быть тихой – скажем, когда нас плавно несет течение реки или мы осторожно пожимаем руку любимой…»
Певучий голос эхом разносится по большому залу, но беспощадность ответа видна всем: несмотря на внешнее благодушие, Эко только что невозмутимо подчеркнул всю скудость речи Соллерса и сам воспроизвел дискуссию, которую тот так и не сумел начать.
«Но все это не сообщает нам, что имеется в виду.
Я поступлю скромнее, чем мой соперник, опробовавший весьма смелые и, уж простите, несколько сумасбродные трактовки. Если позволите, я просто попытаюсь объяснить: в тихом исступании пребывает поэт. Речь идет о furor poeticus
[488]. Точно не помню, кто сказал эту фразу, ma предполагаю, что это был французский поэт XVI века, ученик Жана Дора
[489], участник „Плеяды“, ведь в этом явно ощущается влияние неоплатонизма.
Знаете, для Платона поэзия – не искусство, не ремесло, это божественное вдохновение. Бог живет в поэте, это другая его ипостась: вот о чем Сократ толкует Иону в знаменитом диалоге. Поэт безумен, но это безумие тихое, созидательное, не разрушительное.
Я не знаю автора этой строки, но думаю, это мог быть Ронсар или дю Белле, оба они представляют школу, где giustamente
[490] творили в тихом исступании.
Allora, можно поговорить о божественном вдохновении, вы не против? Я даже не знаю, ведь я толком не понял, о чем хотел вести дискуссию мой уважаемый соперник».
Тишина в зале. Соллерс понимает, что ему передают слово, и на короткий миг замирает в нерешительности.
Симон машинально анализирует подход Эко и определяет его предельно коротко: все наоборот, то есть не так, как у Соллерса. А значит – преисполненный смирения этос и крайняя сдержанность, минимализм в развитии темы. Никаких фантазийных трактовок, только буквальное толкование. Легендарная эрудиция позволяет Эко довольствоваться объяснением без доводов, он словно подчеркивает, что при таком словесном энурезе, как у соперника, дискуссия невозможна. Точность и скромность высвечивают хаос сознания амбициозного собеседника.