Наконец он все же улавливает фразу, задерживающую его внимание: «The root of critical error is a naïve confusion of literature with life»
[321]. Это любопытно, и он спрашивает у соседа, англичанина лет сорока, не может ли тот ему попереводить, ну, вроде как синхронно, или хотя бы кратко пересказывать то, о чем говорится, и, поскольку у англичанина, как и у половины кампуса и трех четвертей участников коллоквиума, французский на очень хорошем уровне, он объясняет, что, согласно теории Морриса Цаппа, в основе литературной критики изначально лежит методологическая ошибка, состоящая в том, что жизнь начинают путать с литературой (Симон слушает с удвоенным вниманием), хотя это не одно и то же и механизмы тут действуют разные. «Жизнь прозрачна, литература непроницаема, – говорит англичанин. (Спорно, – отмечает про себя Симон.) – Жизнь – открытая система, литература – закрытая. Жизнь состоит из вещей, литература – из слов. Жизнь предлагает воспринимать ее буквально: в самолете страшно, потому что думаешь о смерти. Подкатываешь к девушке – думаешь о сексе. Но даже самый дебильный критик понимает, что в „Гамлете“ речь вовсе не о молодом человеке, собравшемся убить дядю, дело совсем в другом».
Это немного обнадеживает Симона, который совершенно не представляет, о чем могут рассказать его собственные похождения.
Помимо тонкостей языка, разумеется. М-да…
В лекции Морриса Цаппа все больше «дерридеанства»: теперь он утверждает, что понять сообщение – значит его дешифровать, поскольку язык это шифр. Между тем «дешифровка всегда означает новое шифрование». Так что ни в чем нельзя быть уверенным, особенно в том, что два собеседника понимают друг друга, ведь никто не может знать наверняка, что он употребляет слова в точности в том смысле, что и его визави (в том числе на одном языке).
Ну вот, приехали, – думает Симон.
И тут Моррис Цапп выдает эту мощную метафору, а англичанин переводит: «В целом разговор – это партия в теннис, разыгранная пластилиновым мячом, который, перелетая сетку, каждый раз принимает новую форму».
Симон чувствует, как под ним деконструируется пол. Он выходит покурить и натыкается на Слимана.
Молодой араб ждет конца лекции, чтобы поговорить с Морисом Цаппом. Симон спрашивает, о чем тот хочет спросить. Слиман отвечает, что не привык никого ни о чем просить.
64
«Или вот действительно парадокс: ведь так называемая континентальная философия в США сегодня куда популярнее, чем в Европе. Здесь Деррида, Делез и Фуко – бесспорные звезды кампусов, а во Франции их не проходят на филфаке и презирают преподы философии. Здесь же их изучают на английском. Для кафедр английского языка French Theory стала орудием мятежа, из пятого колеса в телеге гуманитарных наук превратилась в дисциплину, объемлющую все остальные, ведь теория исходит из постулата о том, что язык – основа всего, и значит, изучение языка – это изучение философии, социологии, психологии… Это и есть тот самый linguistic turn. Философы сразу занервничали и тоже давай вгрызаться в языкознание – все эти Сёрлы, Хомски, сколько времени они тратят, чтобы размазать французов, требуют от них ясности – „что выношено, то звучит яснее“
[322] – и демистификаций типа „ничто не ново под луной, все уже сказал Кондильяк
[323], то же самое говорил Анаксагор
[324], и все это они слямзили у Ницше“. Мэтрам кажется, что какие-то фигляры, шуты и шарлатаны украли у них славу, и их это, естественно, злит. Но, надо признать, Фуко все же сексуальнее Хомски».
(Неизвестный студент, из разговора в кампусе.)
65
Уже поздно, весь день прошел в череде лекций, публика была многочисленной и внимательной, и вот кампус на время перестает бурлить. Здесь и там из темноты доносится смех пьяных студентов.
Слиман лежит один в комнате, где они с Фуко поселились, и слушает плеер в наушниках, когда раздается стук в дверь: «Sir? There is a phone call for you»
[325].
Слиман осторожно выглядывает в коридор. Первые предложения он уже получил, и, может, потенциальный покупатель готов дать больше. Он снимает трубку, подвешенную на стене.
Фуко на том конце провода в панике, еле выговаривает слова: «Забери меня! Опять то же самое. Я забыл английский».
Как Фуко умудрился найти в этой дыре гейский клуб, да еще садомазо, для Слимана загадка. Он садится в такси и попадает в заведение под названием «Уайт синк»
[326], в нижней части города, на окраине. Посетители в кожаных штанах и фуражках а-ля «Village People»
[327] – атмосфера Слиману, пожалуй, заранее нравится. Здоровый бугай с плеткой предлагает его угостить, но Слиман вежливо отказывается: ему нужно пройти по помещениям в глубине. Он находит Фуко – тот под ЛСД (Слиман тут же видит симптомы), сидит на полу, обхватив колени, вокруг него три или четыре американца (взгляды и позы – участливо-вопросительные), сам – полуголый, на спине – жирные красные полосы, ни черта не соображает и только твердит: «Я забыл английский! Меня никто не понимает! Вытащи меня отсюда!»
Таксист не хочет везти Фуко – очевидно, боится, что его вырвет на сиденье, или просто не любит педиков, так что Слиман заставляет философа встать и опереться на свое плечо – в отель они возвращаются пешком.
Итака – небольшой город, всего тридцать тысяч жителей (и еще столько же студентов в кампусе), но довольно протяженный. Идти далеко, на улицах ни души, бесконечная вереница деревянных и в принципе однотипных домов с обязательным диваном или креслом-качалкой на террасе, с пустыми бутылками из-под пива на низких столах и переполненными пепельницами. (В США в 1980 году еще курят.) Каждые сто метров – деревянная церковь. По пути они переходят несколько ручьев. Фуко всюду мерещатся белки.