Девушка, митингующая сама по себе, орет во всю глотку – как будто болеет за одну из двух команд: «We don’t need Derrida, we have Jimi Hendrix!»
[305]
Растерявшись от несколько обескураживающего лозунга Стервеллы Редгрейв, Поль де Ман не расслышал, как чей-то голос произнес у него за спиной: «Turn round, man. And face your enemy»
[306]. Сзади появился человек в твидовом костюме: пиджак ему велик и болтается, рукава слишком длинные, косой пробор, прядь на лбу – в самый раз для проходной роли у Сидни Поллака, если бы не маленькие пронзительные глаза, буравящие вас до костей.
Это Джон Сёрл.
Человек-куст с покатым лбом наблюдает за Кристевой, которая наблюдает за происходящим. Молодая женщина настолько внимательна и сосредоточена, что ее сигарета истлевает до подушечек пальцев. Человек-куст смотрит на Сёрла и на Кристеву, на Кристеву и на Сёрла.
Поль де Ман пытается принять ироничное и одновременно примиряющее выражение; эта игра в безмятежность убедительна лишь наполовину, но говорит он так: «Peace, my friend! Put your sword down and help me separate those kids»
[307]. Это почему-то окончательно злит Сёрла, который надвигается на Поля де Мана и, как всем кажется, вот-вот ударит его. Кристева хватает за локоть сидящего рядом парня, который, пользуясь моментом, берет ее за руку. Поль де Ман неподвижен, оцепенел, загипнотизирован приближающейся грозной фигурой и мыслью: сейчас врежет, но когда он скупым движением хочет заслониться или – кто знает? – дать отпор, раздается третий голос, в котором за притворной веселостью плохо скрыта тревога с истерическим призвуком: «Dear Paul! Dear John! Welcome to Cornell! I’m so glad you could come!»
[308]
Это Джонатан Каллер, начинающий исследователь, организовавший коллоквиум. Он спешит протянуть руку Сёрлу – Сёрл пожимает ее неохотно, рука у него вялая, недобрый взгляд уперся в Поля де Мана, которому он говорит по-французски: «Забирай своих Derrida boys
[309] и проваливай. Прямо сейчас». Поль де Ман уводит за собой небольшую шайку, инцидент исчерпан, парень обнимает Кристеву так, будто они только что избежали большого бедствия или, во всяком случае, пережили очень напряженный момент, и Кристева, пожалуй, испытывает похожее чувство – по крайней мере, не возражает.
Опускающийся вечер вспорот рычанием мотора. Визжа резиной, останавливается «Лотус-Эсприт»
[310]. Из него выходит неплохо прикинутый мужик, тянущий где-то на сороковник – во рту сигара, на голове бейсболка, на поясе шелковая сумка, – и направляется прямо к Кристевой. «Hey, chica!»
[311] Он целует ей руку. Она поворачивается к парням и тычет в него пальцем: «Дети, это Моррис Цапп, знаменитый специалист по структурализму, постструктурализму, „новой критике“ и еще по очень многим вещам».
Моррис Цапп улыбается и, чтобы его тут же не обвинили в тщеславии, добавляет, стараясь сохранить должное безразличие (но при этом на французском): «Первый препод с шестизначной зарплатой!»
Юнцы говорят «уау» и пыхтят косяком.
Кристева смеется своим прозрачным смехом и спрашивает: «Ну что, ты подготовил нам лекцию о „вольво“?»
Моррис Цапп придает своему голосу скорбное звучание: «You know… I think the world is not ready»
[312]. Он мельком поглядывает на Сёрла и Каллера, оставшихся на лужайке поговорить, но не слышит, как Сёрл втолковывает Каллеру, что все участники, кроме него и Хомски, нули без палочки; здороваться с ними Цапп тем не менее не идет и говорит Кристевой:
– Anyway, I’ll see you later, I have to check in at the Hilton
[313].
– Ты не будешь жить в кампусе?
– Бог мой, нет, это же кошмар!
Кристева смеется. Вообще-то, корнеллский «Теллурид Хаус»
[314], где принимают приехавших участников, – место более чем комфортное. Некоторые считают, что Моррис Цапп возвел академический карьеризм в ранг искусства. Пока он снова садится в свой «лотус», запускает ревущий мотор, едва не въезжает в прикативший из Нью-Йорка автобус и на всех скоростях мчится вниз по склону холма, она мысленно говорит себе, что в этом есть доля истины.
Затем она видит выходящих из автобуса Симона Херцога и комиссара Байяра и в свою очередь делает гримасу.
Она не обращает внимания на то, что за ней продолжает наблюдать человек-куст, который сидит все там же под деревом и не замечает, что он и сам – объект наблюдения: за ним следит худощавый парень, по типажу – выходец с севера Африки. На старике с покатым лбом костюм в узкую полоску из плотной ткани, как будто из романов Кафки, и шерстяной галстук. Он что-то бормочет у себя под деревом, но его никто не слышит, а если бы и слышали, то поняли бы не многие, ведь говорит он по-русски. Молодой араб снова надевает наушники. Кристева ложится на траву и любуется звездами. За пять часов пути Байяру удалось собрать лишь одну сторону кубика Рубика. Симон с восхищением открывает для себя красоты кампуса и не может удержаться от мысли, что Венсен в сравнении со всем этим похож на гигантскую помойку.
60
«Вначале были философия и наука, они шли рука об руку до XVIII столетия, когда в общем и целом побороли обскурантизм Церкви, а затем постепенно, начиная с XIX века, с появлением романтизма и всего прочего, начался возврат к духу Просвещения, и философы в Германии и во Франции (но только не в Англии) стали говорить: наука не способна проникнуть в таинство жизни. Наука не способна проникнуть в таинство человеческой души. Это по силам лишь философии. И вдруг на тебе: континентальная философия оказалась враждебной не только науке, но и собственным принципам – ясности, строгости суждений, культуре доказательства. Она становилась все более эзотеричной, все более freestyle, все более спиритуалистической по духу (кроме марксистской) и виталистской (как Бергсон, например).