Теперь гости не понимают, смеяться им или нет. А раз есть сомнения, воздерживаются.
Миттеран продолжает, глядя в окно: «Он трезво мыслит и, как никто, знает и чувствует политику – по части обтекаемого он виртуоз».
Барт видит всю двойственность комплимента: для такой персоны, как Миттеран, это, конечно, высшая похвала, однако характерная для политического деятеля особая форма шизофрении с ее полисемическим богатством делает слово «политика» в его устах пренебрежительным, а то и оскорбительным.
Миттерана уже не остановить: «Но его поколение вытесняется вместе с учением об экономизме. Марго утерла слезы и заскучала».
Барт задается вопросом, не пьян ли Миттеран.
Фабиус, который, похоже, все больше веселится, перебивает патрона: «Берегитесь, его рука еще тверда, а глаз меток. Помните его шпильку? „У вас нет монополии на сердца“».
Гости сидят не дыша.
Но чего бы они ни ожидали, ответ Миттерана звучит почти степенно: «Я и не претендую! Мои рассуждения в конечном счете касаются общественного деятеля, а судить об обычном человеке, которого я не знаю, я и не берусь, – затем, признав все, что следует признать, и тем самым даже продемонстрировав дух честной игры, он произносит в заключение: – Но мы, кажется, говорили о технике. Он так ею увлекается, что ему уже не до экспромта. У каждого – будь это он, вы, я, любой, у кого есть честолюбие, – самый тяжелый момент в жизни наступает, когда вы упираетесь в стену и понимаете, что начали повторяться».
Барт слушает, уткнувшись носом в бокал. Внутри рождается нервический смешок, но критик сдерживает его, вспомнив откуда-то знакомое: «Чему смеетесь? Над собой смеетесь!»
Рефлексивность – она во всем.
Часть вторая
Болонья
47
16:16
«Треклятая жара». Симон Херцог и Жак Байяр мерят шагами зигзагообразные улочки красной Болоньи
[151], ища укрытия среди петельчатых аркад, изрезавших город, в надежде хоть на миг спрятаться от палящего солнца, под которым тем летом 1980 года в очередной раз плавится Северная Италия. Перед ними на стене надпись, сделанная баллончиком: «Vogliamo tutto! Prendiamoci la città!»
[152] Три года назад на этом самом месте карабинеры убили студента, и вспыхнуло настоящее народное восстание, которое министр внутренних дел предпочел подавить танками: в 1977 году Италия стала Чехословакией. Но сегодня все тихо, бронемашины расползлись по своим норам, и кажется – во всем городе сиеста.
– Это здесь? Где мы?
– Покажи карту.
– Она была у тебя!
– Нет, я ее тебе отдал!
Виа Геррацци, центр студенческого квартала самого старого университетского города на континенте; Симон Херцог и Жак Байяр входят в старинный болонский особняк, где размещается DAMS: Discipline Arte Musica e Spettacolo
[153]. Именно здесь профессор Эко раз в неделю вел семестровый курс – в этом убеждаешься, расшифровав невразумительные заголовки объявлений, вывешенных на доске. Но профессора нет, привратница объясняет им на безупречном французском, что занятия окончены («Я знал, – говорит Симон Байяру, – что ехать на факультет летом – идиотизм!»), впрочем, по всей вероятности, он в бистро: «Обычно он в бакалее Кальцорали или в „Остериа дель Соле“
[154]. Ma
[155] бакалея раньше закрывается. Так что все зависит от того, насколько сильна у il professore
[156] жажда».
Они пересекают великолепную пьяцца Маджоре с ее незавершенной базиликой XIV века, построенной наполовину из белого мрамора, наполовину – из охристого камня; там же – фонтан, где стоит Нептун в окружении бесстыжих пышнотелых сирен, трогающих свои груди, восседая на дельфинах, в которых есть что-то демоническое. «Остериа дель Соле» обнаруживается в крошечном переулке, и там уже полно студентов. Снаружи на стене можно прочесть: «Lavorare meno – lavorare tutti!» Имея представление о латыни, Симон переводит: «Работать меньше – работать всем». «Балаболы – куда ни плюнь, работяг ищи-свищи», – думает Байяр.
С порога бросается в глаза солнце на гигантском плакате – будто знак у дверей какого-нибудь алхимика. Здесь наливают недорогое вино и можно приносить с собой еду. Симон заказывает два бокала санджовезе, пока Байяр выясняет, нет ли здесь Умберто Эко. Похоже, его все знают, но отвечают: «Non ora, non qui»
[157]. Французы решают все-таки немного посидеть подальше от изнуряющей жары: вдруг Эко появится.
В глубине зала в форме буквы «L» группа студентов шумно празднует день рождения девушки, ей подарили тостер, и она с признательностью его демонстрирует. Есть и старички – Симон обращает внимание, что все они скучились у стойки возле входа, и это понятно: так им меньше ходить, чтобы сделать заказ, ведь официантов нет. За барной стойкой заправляет старуха в черном, строгого вида, волосы собраны в идеальную седую кичку. Симон догадывается, что это мать хозяина, ищет его глазами и тут же находит: здоровый неуклюжий детина, он играет в карты за одним из столиков. По его брюзжанию и слегка наигранной угрюмости Симон догадывается, что этот тип здесь работает, а раз собственно работой он не занят, поскольку играет в карты (колода какая-то непонятная, напоминает Таро), значит, он и есть хозяин заведения. Мать периодически окликает его: «Лучано! Лучано!» В ответ он что-то нечленораздельно бурчит.
В вершине угла буквы «L» есть выход в небольшой внутренний двор-террасу; Симон и Байяр видят там мило обнимающиеся парочки и трех юнцов, повязавших на шею платки: на их лицах заговорщическое выражение. Еще Симон засекает несколько иностранцев, неитальянское происхождение которых так или иначе выдают одежда, жесты или взгляд. События минувших месяцев сделали его немного параноиком, и ему всюду мерещатся болгары.