Каждому дарован свой час…
…редкостный, неповторимый – не упусти его.
Проходят дни. Утекают недели. Подступает миг, заранее негаданный, чудом явленным по телефону:
– Забери меня.
И он бежит.
Едет.
Снова бежит.
– Челове на исходе! Торопится на свидание! Это хотя бы ясно?
– Это ясно. И это замечательно.
Всё меньше нежданностей на пороге обитания, даже смерть не вызывает удивления, но теперь, но вот... Луна выкатывается над головами. Небо бездонное, темнее синего. Стена Старого города, подсвеченная к вечеру. Покой и безлюдье.
Она ожидает на скамейке, тайная его подруга.
Садится рядом.
Ладонь кладет на ладонь.
Молчат. Обвыкают после разлуки. Седоголовый, кареглазый, подростковый на вид, в растерянности от позднего счастья, и светлоокая, иного возраста, глаза бездонные, нараспашку, в пробой чувств, оставляя навеки в ослеплении. Хочется ее защитить, очень уж раскрыта! Хочется уберечь – от кого?..
Такой захлёб! Таких чувств! Седоголовому не под силу.
Сосны вокруг, прямоствольны, высокомерны, неспешно покачивают верхушками, разглядывая странную пару. Привалившись к дереву, сидит музыкант, издавна не молодой. Вскидывает трубу к небу, зажмурив от усилия глаз, хочет докричаться, вернуть ту, которая ушла: «Dance me to the end of love…» Умоляет, западая на ноте: «Dance me… Dance me… Dance me…»
И стаканчика рядом нет.
Нет стаканчика для подношений.
– Не уйду отсюда. От неба – темнее синего. От сосен. Скамейки. От глаз твоих...
Хочется повиниться перед ней из-за сроков, ему отпущенных. Хочется что-нибудь подарить, хочется всё подарить, начиная с самого себя, – но куда, куда отнесет щедрые дары, требующие разъяснения своим появлением? Где-то надышано возле нее, кем-то населено: плащ на вешалке, головы на постели, тапочки на полу в ночи хрупкого согласия… Тянет позвонить в неурочный час, глаза в потолок, отблеск фонаря в лихорадочном нетерпении, – окатит холодным безразличием: «Абонент временно недоступен».
Ликующий старик нежен и светел, старик опечаленный прост и задумчив.
Темнеют ее глаза. Требовательны, огромны от слез. Нависает над ним – и умоляюще яростно, сжимая кулаки:
– Обещай десять своих лет! Десять, не меньше!..
– Я попробую.
Не сыскать его доли. В ее будущем.
– Уведи, – просит ее. – Уведи подальше от привычных обыкновений, выкажи мне неведомое. Тут родилась, выросла, полюбила – город тебе откроется.
Слушает, склонив голову. Волосы падают на лицо, закрывая глаза. Войти в чью-то память, как шагнуть за раскрытую обложку, которая не помеха, – берет за руку, тайная его подруга, ведет за собой. К стенам, оглаженным ее руками, к тротуарам ее шагов, звукам, запахам.
Редкие машины высвечивают фарами.
Странниками шагают по улице, которая днем называется Яффо, а ночью меняет имя.
Ветер гоняет по асфальту прозрачные пакеты, самые отчаянные из них лихо взмывают к небесам, с шуршанием уносятся за крыши. Обвисает доска у подъезда: «Памяти тех, которые были счастливы в этом доме». Кошка на мусорном ящике – цвета угольного, испепеленного – провожает взглядом. Голова маленькая, глаз безумно зеленый: сторожкий, мускулистый зверь, горло готовый порвать за право на объедки.
Подступает минута затаённых видений.
Стены отбрасывают тени давних строений, разобранных за ненадобностью.
Поворот налево отправляет их направо, поворот направо возвращает назад.
– Куда теперь?
Пара туфель поперек тротуара. Черных. Тупоносых. Начищенных гуталином. С язычком и без шнуровки. Шел прохожий и шел, а потом разулся, дальше пошагал босиком. Или в носках.
– Туда, – решает она. – Вслед за ним.
Сворачивают в ту сторону, идут, поспешая, хотя торопиться им некуда, держатся за руки заблудившимися детьми, оглядывая окрестности.
– Мы не потерялись?
Улыбается:
– Пока нет.
Узкий проулок меж каменных стен, двоим не разойтись.
Страж на входе произносит пароль:
– «Счастлив человек, который не ходил по совету нечестивых…» Продолжи.
Она продолжает:
– «… и на пути грешников не стоял…»
– Теперь ты.
Седоголовый завершает:
– «… и в собрании легкомысленных не сидел…»
– Проходите.
Идут дальше. Забираются в дворы-закоулки.
– Что я сказал? Тому, на входе?
– Первый псалом Давида. Самое начало.
– Я же его не знаю.
– Теперь знаешь.
Дверь открыта.
На пороге стоит мужчина, лица не разглядеть.
– Нам сюда.
Магазин деревянных игрушек, открытый ночью. Зайчики на витрине. Солдатики в красных шапках, изготовившиеся к бою. Сороконожки на крохотных колесиках.
Чисто.
Тесно.
Неспешно шелестит вентилятор.
Посреди магазина примостилась на стуле старушка. Бусинки насыпаны в подоле, она их перебирает негнущимися пальцами, по сторонам не глядит.
Мужчина немолод. В глазах нет надежды на лучшее.
– Вот сидит мама моя. Не слышит, почти не видит. Живет в себе, настоящего не приемля, казалось бы, для чего? Но я улыбаюсь ей, она улыбается: мы довольны.
Кот с барабаном на прилавке. Мышонок. Утка с утятами.
Седоголовый шепчет:
– Он кто?
– Еврейский папа Карло. От него ушел Пиноккио. Улетел за океан.
– Куплю мышонка. Его порадовать.
– Он не продаст.
Папа Карло подтверждает:
– Купить нельзя, но поиграть разрешается. Посидеть в домике или на лошадке.
– Мне на ней не поместиться. Не привести ли внучку?
– Привести можно, даже необходимо, но вряд ли вы нас найдете. Магазин игрушек «Katz & Co». Катц перед вами, а «Co» – моя мама. Мы же Минтц, Швартц и Шультц. Чтобы покупателя запутать.
Он вздыхает. Они вздыхают.
– Почему ночью открыто? – спрашивают.
– Потому и открыто. Закрывают магазин от поздних покупателей, а к нам и без того не придут. Возникает вопрос: какова наша прибыль? Возникает ответ: никакая. По правилам арифметики: плюс-минус, доход-расход, давно пора умереть. Но мы живы, нам с мамой хватает.
Он огорчается. Они огорчаются.