Автор не вмешивается в их пререкания, не утишает понапрасну, но терпеливо ожидает примирения, чтобы вновь перебирать слова, как перебирают рис или гречку, чтобы уварилась каша, крупинка к крупинке.
– Не торопитесь соглашаться с моими писаниями. Не надо. Быть может, ваше понимание противоречит моему намерению.
«Кому они интересны, его писания?» – вздыхает опечаленный старик, утонувший в сомнениях. «Мне интересны, мне! – возражает его сожитель. – Нет их, нет и меня». Но возражает неубедительно.
На газоне разрастается гранатовое дерево. Его плоды вызревают, бурея к осени, лопаются от мощной своей переспелости, выказывая зёрна, догнивают на высоте и нехотя опадают на землю в укоризне на нерасторопный люд. Ради чего дерево трудилось, напитывало их соками, отказывая себе во всем, провисая ветвями от несносной тяжести?
«Вот оно, твое подобие, сочинитель, – вступает опечаленный старик, пытлив и докучлив. – Вспоил своего героя, вскормил, жить бы ему да жить, – не губи понапрасну, на потребу увлекательной развязке. Героев следует уважать, особенно пожилых, не раздевать перед читателем в дерзости и бесстыдстве, не выказывать вздутых варикозных вен, дряблых ягодиц, скрюченных подагрой пальцев, – их стриптиз отвратителен».
«А ежели того диктует сюжет, – возражает ликующий старик, простодушен и отходчив. – Законы литературные!» – «Дурак ты», – отзывается старик опечаленный. «И правда, дурак», – соглашается автор.
Слишком часто умирают его герои, которых породил и не уберег.
Совсем как люди.
Ночью спят дети. И птицы спят, усталые к вечеру. Воробьи-ласточки, зарзиры и нахлиэли.
Ветер опадает без сил, набегавшись до упаду. Затихает живность в надежных укрытиях после дня взаимного пожирания. Мигает фонарь над подъездом, лихорадочно и тревожно; хочется выскочить на улицу, стукнуть палкой, чтобы засветился в полную силу или погас. В холодные ночи руки прячутся под одеялом, в жаркие – ладонями взмывают к небесам, подталкивая к измышлениям, которые в простоте и ясности попросятся на бумагу.
«Ты написал про этот фонарь, старый склеротик! – возмущается старик опечаленный, пихаясь локтями. – Напечатал уже и получил денежку». – «Он написал, – соглашается ликующий старик, – да кто его вообще читает?..»
А на улице Гиллеля подошла женщина с расширенными зрачками, веером раскинула страницы, голубые, в линеечку:
– Купите мои стихи. За пять шекелей.
– Где хомячок? – спросил. – Где морская свинка? Они должны вытягивать.
– Вы за хомячка.
Заплатил пять шекелей, вытянул тетрадный лист, оборванный по краю, на нем написано нестойким почерком, словно водили куриной лапкой. Разобрать не просто, и вот стихотворение в вольном пересказе:
Пришло лето.
Лето явилось в Бейт га-Керем.
Цветы с гор
и утренняя прохлада –
всё ко мне,
ко мне в Бейт га-Керем.
Ёжик старел, силы заметно убывали…
…иголки на спине седели, выпадая от прикосновений‚ ломкие, не колкие для врага. («Ёжик, – упорствует Боря Кугель, – не ежик. Сохраняйте букву ё, Нюма, которой пренебрегают. Ради звукосогласия на строке, стройности лада, дабы не было спотыкания при прочтении».)
Ныли лапки ежа‚ ныло его нутро‚ не желая сворачиваться в клубок, замирали потребности‚ пробуждаясь вразнобой, без необходимого на то согласия. Зарывался в палую траву и размышлял в оцепенении‚ кто им позавтракает. Лисы. Шакалы. Бездомные собаки. Или расклюют поганые вороны.
Сочинитель подобрал его на тропе домысла‚ забредшего невесть откуда‚ сослепу затерявшегося в толчее обуви‚ заново сотворил молодым, проворным, игольчато ёжистым, дабы прожил достойно и принял кончину от старости. Достойную кончину в достойных условиях.
У каждого свои ежи.
По своему разумению.
– Вместе‚ – сказал‚ – продержимся.
Мир вымыслов, привычный от рождения, одеждой по плечу, обувкой по ноге, – но наступает момент, редкий, необъяснимо тревожащий, когда слово обретает плоть.
Сочинял рассказ про девочку, которая хотела стать кенгуренком‚ запрятаться в сумку к матери‚ где тепло и не боязно, внимая неспешным прорастаниям в тайниках тела.
Друг-ёжик притопал из леса‚ потыкался носом в руку‚ и они больше не расставались. Пела ему песни‚ делилась сладостями и секретами‚ а он лежал по ночам возле кровати‚ отгоняя страхи‚ и ей виделись сны легче тени‚ по податливым облакам-перинам...
Поставил многоточие и пошел гулять.
Возвратился домой, а ёжик сидит на ступеньке – колючий, не выдуманный – и ждет. Словом вызванный к сочинителю.
Накормил его, напоил, ёжик забегал по балкону‚ суетливый и доверчивый, залез в коробку и заснул. И автор отошел ко сну, такой счастливый!
Утром вышел на балкон‚ а его нет. Неужели прыгнул с третьего этажа?
Ежи, говорят‚ склонны к самоубийству.
Ежи – они подвержены.
По утрам сочинитель отключает телефон, чтобы укрыться в безмолвии, освоиться в его просторах, к вечеру включает заново. А то и вечерами не включает‚ и опускается к нему уединение – горькой свободой.
– Окапываемся. По полному профилю. Чем глубже ныряешь, тем реже хочется выныривать.
Звонок не звонит. Гость не захаживает. Почтальон не приносит письма. Паук заплетает подходы к нему. Разве что ящерка повиснет на оконном стекле, спутник раздумий, разглядывая постояльца изумрудным глазом. Прошествует по полу порушенный, в унынии пребывающий таракан в поисках укрытия, где завершит дни свои, да затаится под потолком рыжее существо мельче просяного зернышка, не проявляя намерений.
– Ты сноб, – насупятся уязвленные. – Эстет чёртов. Считаешь себя превыше других.
– Я не превыше, – ответит. – Я сбоку.
Молчание – не закрытость. Одиночество – не порок. Безмолвие – от слов разгрузочный день, в истонченности чувств и изощренности слуха‚ когда дано‚ наконец‚ уловить‚ как в комнате по соседству по ковру ползет жук. Что он делает‚ горестный мечтатель‚ затворившись в добровольном своем заточении, допущенный к секретам в хранилище букв?
«Мы не сочинители, – утверждает старик опечаленный. – Мы – Божьи дурачки. Разобраться бы в своих занятиях, большего не требуется». – «Не такие уж вы дурачки, как кажетесь, – вскидывается ликующий старик. – Только не забирайтесь в глубины измышлений. Чтобы обратная дорога оказалась короче».
Поставить в вазу блекло-лимонную розу, ароматом скрашивающую молчание, сказать самому себе:
– Желаю вдаль. На остров Тристан-да-Кунья. В глубинах Атлантики. Где редкие пароходы. Жители – наперечет. Дни невесомые, утешая и утишая.
Туда‚ конечно‚ туда‚ где не подпитывают желчь горечью‚ перечень невзгод держат закрытым под переплетом с застежкой‚ высматривая проблески в никлом пребывании, – того стоит.