…когда фрукты-овощи отдают ни за что, ходит по рынку женщина нестарая, в силе, с озабоченной складкой на переносице, мужчина шагает следом с кошелками.
– Не жидись, – говорит Макарон, до пенсии самая малость. – Купи клубнички.
А Любка через плечо:
– Клубничка – не сезон, стану я переплачивать. Денежки наши тугие. Не горстаются, а берутся счетом.
Покупает зато бананы с апельсинами. Яблоки переспелые на пирог. Помидоры давленые в суп. Вино для гостей.
Хана зайдет к вечеру. Фрида. Алик Сорокер. Да Танькин жених Яир.
– У нас так, – говорит жениху Любка, тёща по-нашему. – Чтобы без жалоб. Видели очи, что брали к ночи. Переведи ему.
Танька переводит.
– И у нас так, – отвечает Яир, глазом обмирая на доставшиеся ему прелести. – А не то в Сибирь.
И они укатывают в город.
У него машина с прогорелым глушителем, лысыми колесами и вмятиной на боку, но Танька королевой сидит возле жениха, во всю губу барин. Завтра ему в армию на месяц, и Танька не воротится до завтра. Ради Яира она должна пройти гиюр, хупу с ктубой, – Танька затрудняется с переводом на русский.
– Ты марки собираешь, – выговаривает Любка Макарону, не отрываясь от экрана, – а эти, погляди-ка, на оленя охотятся. По лесу. Посреди красотищи. Стоит стрункой, рога выставил, шерстка шелковая, глаза навыкате...
Пауза.
– Уж лучше марки собирать...
Ночами Макарону снится деревня Охлебаиха на пригорке, и наплывает оттуда кровавозубое, в кузовах с бортами – смертная на всех пауза, а он ожидает на развилке, у того окопа, который не забросали гранатами.
Он был невезучий, инженер Макарон, а там, надо же, повезло.
У Бога дальний прицел.
Сидит. Пересыпает песок из горсти в горсть. Прожаривается на припеке. Убили бы в ту минуту, не познал бы Любку. Не родил Таньку. Не попал в город на холмах. У каждого своя Охлебаиха, где удалось не умереть…
Любкина мать присылает письма из Москвы, выводит с уважением на конверте: «Госпоже Макарон».
Пишет. Зачеркивает. Слезой заливает.
Ходит на кладбище к папе Макарону с мамой, к бабушке Макарон с дедушкой, подсаживает цветы и прибирает, – не свои, вроде, да не чужие. Кто были, куда подевались, некого будет спросить, некому ответить.
«Мама, – отвечает Любка, – летом тут тепло, мама, можно ходить безо всего, и в магазинах полно, а что евреи кругом, так я привыкла».
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Глаза стареют прежде всего…
…первыми стареют глаза.
Потом всё остальное.
Взглянул ненароком в зеркало, увидел чужие глаза на своем лице. Их истинный – на миг – горестный взгляд, скрывающий от хозяина тайну уходящих лет.
Сморгнул – и они приняли обычное выражение, к которому привык.
Те, чужие глаза, видел редко.
Два или три раза за годы…
Год 1977-й.
Мы уезжали без надежды на возвращение. Не было для нас возвращения по тем правилам.
Перед отлетом приехали на Востряковское кладбище, поклонились могилам. Последний, виделось, раз.
Прожили до отъезда годы долгих ожиданий и затянувшегося прощания, которые пытался воссоздать в книге «Врата исхода нашего». А в ней песня на идиш с пластинки моего отца, с переводом на русский язык.
По сей день помню.
Запрягайте, хлопцы, коней,
Кони вороные,
Кони вороные.
Мы поедем догонять
Годы молодые.
Мы поедем догонять
Годы молодые.
Постоял на прощание в комнате, куда меня принесли из роддома, в ванной постоял и на кухне. Им жить тут‚ в прежнем обитании. Отцу – сидеть у телефона на колченогом стуле‚ маме – бежать легко и торопливо на каждый звонок.
Дуновение пробилось издалека. Пирога с корицей‚ который она пекла.
Телефон прозвонил коротко. Старый‚ больной голос позвал родителей.
Дом прощался со мной тенями‚ звуками‚ запахами...
Из Москвы получили письмо:
«Красноармейская улица и улица Усиевича помнят своих старых друзей. По вечерам мы шагаем по ним, особенно в теплые летние вечера, и нас окружают те, кого нет, – так, думаю, будет и дальше…»
«Мы скучаем без вас. Возвращаясь с прогулки, ожидаю вопроса Елены Михайловны: ”Не встретил ли Феликса и Тамару?” И хотя она шутит, мы задумываемся и даже вздыхаем…»
Через полгода после нашего отъезда умерла в Москве мама Тамары.
Потом – ее отец.
Мы заказывали разговоры, и сестры оплакивали родителей по телефону, через неодолимые границы. Две сестры в Москве, Тамара в Иерусалиме.
Я стоял рядом.
Глядел. Слушал. Запоминал. Хмурил брови.
– Их надо судить. Всех их. Пусть наслаждаются своей властью. Пусть безобразничают по материкам. Но чтобы дочка не могла приехать на могилу родителей?.. Не прощу. Никогда не прощу.
Не простил и теперь.
В этой книге немало…
…возврата в минувшее.
Эта глава – наездом в теперешнее.
А точнее, появление в Москве, знакомства заново, хоть и жили тут, рожали сыновей, похоронили моих родителей, полвека почти отшагали по улицам-бульварам, впитывая, оглядывая, ощупывая…
Мы прилетели ночью. Впервые через тринадцать лет.
Я с Тамарой.
Тамара со мной.
Было прохладно. Поддувал ветерок. Дни солнечные‚ дни пасмурные‚ и улицы‚ дворы‚ перекрестки‚ всплывавшие в памяти. Прошли по Большой Молчановке, мимо школы моей‚ мимо детской поликлиники‚ памятной уколами‚ и родильного дома, мимо аптеки на углу‚ которой давно нет‚ мимо Гоголя‚ притулившегося во дворике‚ мимо‚ мимо...
– Вы не здешние, – сказали, приглядевшись, в метро.
– Говор иной?
– Говор тот же. Глаза другие.
Приехали на Востряковское кладбище‚ к родным могилам, куда не было, казалось, возврата. В те дни умер двоюродный брат мой‚ огромная толпа его провожала‚ и я, единственный из всех‚ смог прочитать кадиш: «Да возвеличится и освятится великое имя Его...».
Побывали и на Никитском бульваре, главном бульваре моей памяти, поднялись на лифте‚ огладил дверь в детство свое, заглянуть не посмел. Из этой комнаты увезли отца. В ней умерла мама моя. Ноги дрожали‚ сердце колотилось, но в иные приезды сижу на скамейке, посматриваю на окна под крышей‚ посреди водосточных труб.
Стариков на бульваре нет.