Взяли – уже без меня – совковые лопаты‚ прорылись вглубь‚ к своим. Памятник утонул по пояс. Деревья растопырили голые сучья. По соседству кого-то похоронили.
След вороний на плите. Шишка оброненная. Ржавый скелет от венка.
– Я загляну через денек.
– Загляни‚ – просил он‚ – а то тошно.
– Тебе тошно‚ – просила она‚ – а у него дела.
Время идет‚ но чувство вины перед ними не проходит‚ и не пройдет‚ наверно‚ уже никогда.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
То было в давние времена…
…когда мужчины надевали галоши в дождливые дни.
Приходя на работу, их – забрызганных грязью – оставляли в гардеробе.
Галоши ленинградской фабрики «Красный треугольник».
Дождик, дождь, впустую льешь,
я не выйду без галош.
С помощью Резинотреста
Мне везде сухое место.
В коридорах студии роились шутники и проказники, склонные к потехам, – к первому апреля они готовились загодя.
Обнаружили в гардеробе пару грязных галош, тайком отмыли до блистающей черноты, вернули на прежнее место. Вечером их владелец долго искал свои, замызганные, и, не обнаружив, в сокрушении шагнул под дождь.
Кто из мужчин мыл тогда галоши?
Никто.
Даже главный редактор студии мультфильмов.
Он выделял меня среди прочих, вопреки служебному положению – по причинам, скрытым от автора. Отловил в коридоре, увел в кабинет, азартно блеснул стеклами очков:
– Приходит ко мне писатель. Хороший писатель, про зверюшек пишет. Мяу-мяу… Кис-кис-кис… Лечу, говорит, в Хабаровск. Срочно. Ночным рейсом… Спроси: к чему такая спешка?
– К чему?
– Кобелек, говорит, от нашей Лады. Отдали в чужие руки, заболел, родимый. И летит. Ночным рейсом. Через всю страну…
Главный редактор разыгрался не на шутку.
– Спроси: ради чего летит?
– Ради чего?
– Котлеты везет, из телятинки. Там, в Хабаровске, телятинку – днем с огнем… Возвращается – весь в слезах. Наглость, говорит. Подлость и черствость. Тупость и грубость. Злые, говорит, бездушные люди… Спроси: отчего тупость? Отчего грубость?
Подыграл ему:
– Отчего тупость? Отчего грубость?
– Сами, говорит, съели котлетки. Кобельку понюхать не дали, бедному щеночку… Не люди, рыдает, животные… Как детишек воспитывать? На каких примерах? А я про себя: на телятинке, на телятинке…
Выдержал паузу, как в чеховском спектакле.
Впился – глазами в глаза.
– А народ безмолвствует…
Вскочил со стула, прокрутился по кабинету.
– Шучу, конечно. Паясничаю…
В коридоре томились актеры перед началом звукозаписи.
Вспоминали со скуки:
– Зяблика озвучивал…
– Суслика…
– Муравья на пеньке…
Один сказал с усталым превосходством:
– А я высвистывал ветром революции.
Подошел день.
Главного редактора отправляли на заслуженный отдых.
Собрались в его кабинете, пили крепленое вино. Рюмок и бокалов не было. Стаканов не хватало. Мне досталась крышка от графина.
Захмелевший, сбросивший на миг путы боязни, он рассказывал про ополчение, в котором участвовал, – тот рассказ я включил в книгу.
С малыми, конечно, отклонениями.
«Лопатин Николай Васильевич начал с ополчения‚ во взводе банковских работников. Их собрали, построили – солнце в очках засверкало. ”Шагом марш!” – они и пошли. ”Запевай!” – они и запели. ”Мадам‚ уже па-да-ют лис-тья... Раз-два!” Оружия не было. Даже у командира пустая кобура на ремне‚ в руке железный прут. ”Да мы‚ – размахивал прутом‚ – у немца оружие отберем. В первом же бою!” В первом бою на них пошли гудериановские танки, и чуть не все полегли на месте…»
По праздникам работники студии, от уборщиц до всенародно заслуженных, расходились по домам, держа под мышкой мороженого судака. Директор – немолодой, с заслугами на культурном фронте – своего судака увозил, наверно, на служебной машине.
Его не допускали в закрытые распределители, директора студии: ранг, должно быть, не тот, вот и подрагивал от холода на Пушкинской улице, в общем предрассветном ожидании у мебельного магазина.
Заерзал в смущении, увидев меня. Сказал:
– Диван нужен…
Я стоял у магазина напротив.
За пишущей машинкой «Эрика», безотказной труженицей.
Брал ее и в Болшево, на семинар, куда приезжали мудрецы с докладами, где показывали заграничные фильмы. Сказал с завистью доктор наук, почти академик, после сытного ужина и просмотра недоступной картины:
– Огородились забором и смотрят.
В один из вечеров показали «Восемь с половиной» Феллини.
Сидел возле меня художник, телом огромен, взглядом суров, ликом диковат, борода косматилась на груди растрепанным веником.
Шепнул на титрах:
– Который раз смотрю. В конце плачу.
И вот – финал.
Мальчик с флейтой, замыкающий карнавал, шествие, нескладную судьбу героя.
Щемящей боли мелодия, темой неминуемой утраты, неразгаданным волшебством великого мастера.
Лопнет струна. Отзвучит в отдалении скрипка. Мальчик с флейтой, неумолимый мальчик‚ утягивающий за собой по извечному пути…
Художник всхлипывал по-ребячьи. Слезы-горошины текли по щекам, по бороде, капали, наверно, на пол. Сказал бы доктор наук, почти академик:
– Огородились забором и плачут…
Отступление, которого не миновать.
Мы подали заявление на выезд, и мою фамилию удалили из титров. Волк произносил с угрозой: «Ну, заяц, погоди!» Шли имена на экране – режиссера, художника, мультипликаторов. Приметный скачок в том месте, где вырезали кадр, гордость сценариста не знала границ:
– О, вот и я!
Одно хотелось выяснить: неужто избавлялись от меня в тысяче копий, по всей стране? Во что же я обошелся казне?
В одну из ночей мне стало плохо...
…прихватило сердце, думал, не выберусь.
Достал пузырек с заветным нитроглицерином, отвернул пробку и в первый раз испугался. Нитроглицерин высох от несусветной жары.
Душная подушка навалилась на лицо. Сердце трепыхалось в кулаке. Липкая испарина заливала тело: я был приплюснут к раскаленной батарее. Отодвинуться некуда: на наре лежали семеро, на боку, носом в чужой затылок. Вова-наркоман раскидывался широко, клал на меня руку. Я сбрасывал ее, а он опять клал: Вова-наркоман привык спать вольготно.