Глаза светлые.
Улыбка ясная.
Голова набок, дурашливым щенком.
– Они уж по улице ходят, директор с училкой, под ручку, чин-чинарем, а я стою себе в сторонке, улыбаюсь без дела. Он с кулаками: «Опять снишь?» – «Опять». – «Я на тебя в суд подам!» – «Подавай, – говорю. – Нешто они запретят? Хоть кто не запретит». А она стоит, глаза тупит...
Молчит.
Мозоль на ладони ковыряет.
– Дальше рассказывай.
– Дальше – беда. Поросль по лицу пошла, у училки моей, всю приглядность подъела. Жених ее и отступился, будто под ручку не водил, а она сбежала из села. В город, говорят. От позора. Ночью. Собрался и я, покатил туда. «Где у вас бороды у женщин выводят?» – «В институте красоты»…
Сглатывает комок в горле.
Подкидывает в огонь пару полешек.
– Подкараулил ее, встал на крыльце, говорю: «Я тебя и бородатую люблю». Поглядела быстро, в глаза, в первый, быть может, раз. «Поезжай, – говорит. – Я следом»... И не приехала. Болтали по деревне: свела поросль, в городе осталась. При институте красоты. Там ей и быть, ненаглядной...
Луна выкатывается на обозрение – оранжевый обруч вокруг, чар подпускает полон лес.
– Ах! – заблажили у костра. – Ах, ах! Не лес вовсе – храм многостолпный. Всё. Остаемся тут. Растворяясь. Растекаясь. Распыляясь на атомы.
А Терешечка – туманно:
– Вы тут пришей-пристебай...
Чего сказал – хоть в словарь лезь.
Проявляется очертание, размерами не мало. Тень – не тень, фигура – не фигура, хребтом виляние, головой кивание, бедром завлекание: сатанинские игры, бесовская похоть, чужеродная плоть.
Намерения у нее несомненные, интересы нескрываемые, готовность нулевая: то ли не надето ничего, то ли скинуто – зарево-марево, парение-пламенение, игра зрения, обман чувств.
Голос из марева, себя жалеючи:
– Позабыли меня…
Терешечка – западая на гласных:
– Тебя поза-абудешь…
– Позабросили меня…
– Тебя поза-абросишь…
Мой друг застыл в стойке, одна нога на весу, носом дрожит в предвкушении. А Терешечка – глухо и задавленно, слюну глотая с трудом:
– Которая тугосисяя, я уважаю...
Топнул, взбрыкнул, землю ковырнул каблуком да и рванул за ней: дым из ноздрей.
Они убегают при полной луне, он за ней, она от него. Огромные, корявые, распаленные, воплями будят лес, и груди у нее – чтоб бежать прикладнее – закинуты за плечи, крест-накрест.
Гудит земля.
Подрагивают сосны.
Сыплется с ветвей хвоя.
Заваливаются тонконогие поганки.
– Лешуха, – орет Терешечка, рот варежкой, рубаху скидывая без промедления. – Лисуха-присуха. Я с ею шалю!..
– Не больно и хотелось, – говорит мой друг, белея от обиды. – Которые сисястые, я не уважаю... Эй! – взвизгом. – У нее сестра есть?..
На отшибе дерево – толщины неохватной. В корневище дупло – пастью разинутой. Заскочили и сгинули, и с глаз долой, а оттуда, из дупла, курлыканье-мурлыканье, гульканье-бульканье, зудение-гудение любовное.
– Ах, – оттуда, – пригревочек... Сладка, – оттуда, – норушка...
Сухо, тепло, труха мягкая, одеяльце истертое, букетик засохший, моргасик керосиновый, обжитого жилья дух. Лечь бы, да укрыться потеплее, да храпануть всласть.
Голос из дупла, мягкий и медовый:
– Ты меня ждала?
– Жда-ала...
Сунулся наружу копной трепаной:
– Слыхали? Жда-ала...
И нет его.
– Дразнится, – обижается мой друг. – Да я у батюшки с матушкой принцессами гребовал.
– И я гребовал, – говорю.
Но вышло неубедительно.
А оттуда:
– Ты меня звала?
– Зва-ала...
Сунулся опять:
– Зва-ала...
И назад.
– Ты меня любишь?
– Люу-блю...
– Не врешь?
– Не вруу...
– А докажи.
– Докажуу... Стала бы я стирать тебе без любви? Рубаху с портками, заскорузнут – не ототрешь. Да штопать, да убирать, да мыть, да подметать, да картошку сажать, да печь разжигать, да воду таскать, да пуп надрывать, – каторжная я вам? Пшел вон, постылый! Не то получишь – грудями по ушам…
И Терешечка выпал из дупла.
Крутит головой, губы распускает от обиды:
– С бабой – оно непросто.
– Ой, непросто, – подтверждают от костра.
Мой друг подскакивает в нетерпении, шустро лезет в дупло:
– Ой-ей-еюшки... Любви хочу! Тепла! Угревочка! Задастую мне. Сисястую. Портки постирать, рубахи с портянками...
И выпал наружу.
Пришагал из барака Вася-биток…
…девочка-телочка идет рядом, опадает в коленях, глаза прикрывает блаженно.
Вася подсаживается к костерку, подхватывает котелок с ушицей, глотает через край гущу с костями. Она стоит возле, перебирает мятый подол, вздыхает шумно, румяная от переживаний.
– Нас в дом отдыхе кормят. Первое-второе, на заедку компот.
Мой невозможный друг кладет на нее внимательный глаз:
– Слушай, тебе помощники не нужны?
– Нужны, – отвечает Вася-биток. – Девок приводить. Пока ходишь взад-назад, срок в дом отдыхе кончается.
– Так, да? – щурится друг. – А ну пойдем, отойдем.
– Пойдем, – соглашается Вася и отставляет пустой котелок.
– Вот еще. Мне и тут хорошо.
Посвистел независимо.
А Вася-биток буднично, без хвастовства:
– Ребята меня прихватили. Из дом отдыха. Девок отбивать?.. Я их и зачал в лапшу крошить. Гнал до самого города. Жикнул – готов! Жикнул – другой! Воротился – этаж обработал. Да сестру-хозяйку в придачу.
Представили зримо.
Телочка задрожала. Листом осиновым.
– Некогда мне с вами, – говорит Вася. – Турурушки перебирать. Девок полно, а отпуск у них малый. Всех не обгулять.
И повел ее назад, ублаженную и бездыханную, на подламывающихся ногах.
Заорал за дальними кустами:
– Девка, стоя на плоту, моет шелкову фату. Прошла тина, прошла глина, прошла мутная вода...
А она в ответ нежно, жалостливо:
– Лучше в море мне быть утопимой, чем на свете жить нелюбимой...