«Что не едешь, что не жалуешь ко мне, без тебя, мой друг, постеля холодна...»
Тося служит на почте, принимает телеграммы по телефону: «Сердечно поздравляем...»‚ «Любим, целуем...»‚ «Счастья‚ здоровья‚ успехов...», и после смены такое ощущение, как съела в одиночку огромный кремовый торт.
Является порой техник по аппаратуре‚ обремененный детьми. Полбутылки белой‚ огурчики‚ ветчинка‚ чай с черешневым вареньем, от которого он употевает. На полчаса запирает комнату‚ провожает потом до метро. Техник едет к семье‚ Тося возвращается назад.
А назавтра: «Ласточка моя...»‚ «Жду – не дождусь...»‚ «Тоскую по тебе‚ ненаглядная...»
– Ах, Кудряшова, Кудряшова, что же с тобой будет?..
Мой нетерпеливый друг вострит глаз:
– Вы Кудряшова?
Губы припухлые. Глаза синие. Коса венцом. Щека кулаком подперта.
– Стала бы Кудряшова, кабы Кудряшов посватал.
Автору пора вмешаться, на то он и автор.
– Вот, – советую другу. – Шанс тебе. Не упусти.
– А почему я? – спрашивает подозрительно: не впихивают ли ему негодный товар, гнилье-отходы?
– Ты у нас озабоченный. Тебе первому.
Подумал.
– А ну покажись.
Стоит у костра, себя показывает. Полный у нее порядок на всех фронтах.
– Приняла бы. Набанила поначалу. В постель уложила...
Мой друг заерзал в сомнениях:
– Да нам не с руки.
– Всем не с руки, – вздыхает. – А годы уходят...
И в плач.
Тихой слезой.
Лицо бледное. Глаза красные. Нос запухший. Губа дрожит.
– Ах, Патрикеева, Патрикеева, до смерти тебе смерть…
Ей бы приткнуться хоть к кому, получшеть заметно, захохотать по-девчоночьи, чтоб синева в глазах – бездна шалая, коса трепаная, кофта продувная, губа вспухшая, зацелованная. Сесть с милым в машину, хоть с Кудряшовым, хоть с Патрикеевым, похмельной, ликующей, времечко свое нагоном нагнать, и машина вприсядку по проселку.
Мой друг потупляет взор, женские томления ему нестерпимы.
– Чтоб ты знал… Чтобы все знали! Я к ней, может, в гости приеду. Переписываться, может, буду…
Стон прошел над водой.
Долгий, предолгий выдох.
Жалобный и манящий, нескончаемым журавлиным клином.
Луна сунулась над верхушками сосен, дорожку проложила по озеру, и на том ее берегу руки простертые, стоны призывные: приходи и бери.
Мой невозможный друг полыхнул огнем:
– Зовут... Меня!
Полез было с косогора.
– Не пущу. Утонешь!
– Да я вплавь... Я мигом...
Смешок понизу.
Тоненький, тоненький.
– Поплыви, поплыви давай... Скажи прежде, кого поминать.
Глядим: что-то забелелось в воде, в полосе лунной, заполоскалось у берега.
Забоялись, затихли на тропе.
– Русалка, – говорит мой друг.
– Да она в одежде.
– Значит, утопленница.
Поднимается снизу, на ногу легка. Рубаха мокрая, длинная, облепила-пропечатала. Стоит перед нами, глядит жгуче, смаргивает редко. Грудь пышная, стан гибкий, талия тонкая, лицо бледное, волосы ручьем до поясницы: красы и соблазна невозможного.
– Куда собрались?
– Туда, – отвечает мой друг, – где нет нас.
– Эва, – говорит, – далёконько.
А он уж поплыл от видимых прелестей, бурно взыграл чувствами, забормотал в озарении:
– Русалка. Она же купалка. Водит хороводы, плетет венки, играет пылью. Средство от нее – полынь.
– Я не русалка. Но идет к тому.
– Темните, гражданочка.
– Темню, гражданин.
Стон прошел над водой, яростный и призывный.
Озеро зыбью поморщилось.
Клики проявились отдельные.
– Она поор-ченая... Мы жа... не в пример... лууучша...
– Бабы, – объясняет. – С текстильной фабрики. Безмужичье у них, вот и зазывают. Вася-биток, и тот опасается. Теперь долго не утихнут, вас учуяли.
И пошагала проворно.
Друг за ней, за белой ее рубахой, которая мелькает проворно, заманивая без возврата. Через кусты колючие и сучки цеплючие, через стебли мясистые и буреломы непролазные, через гниль заваленных стволов, хруст сухого валежника – и нет ее.
– Гражданочка! – кричит вослед. – Не насмотрелись, адресами не обменялись…
Валится на траву, слезливый от наплыва чувств:
– Меня. Никто. Не любит. Никто-никто. Одного меня.
– Ошибаешься, – говорю. – Тебя все любят. Все-все.
– Нет. Я знаю. Всех любят, а меня нет.
– Любят, – настаиваю. – Тебя любят, даже чересчур.
– Чересчур! – обижается. – Всех сколько влезет, одного меня чересчур! И хорошо. И пускай. Меня не должны любить.
– Должны, – говорю, слабея, не в силах разорвать паутину. – Тебя одного.
– Замолчи! Ты меня унижаешь…
А с того берега стон над водой, прощением и прощанием.
Этот стон у нас... как-то зовется?
Плач баб по мужикам – загубленным, сбежавшим, спившимся, незаведённым, не завезённым, поманившим, поматросившим, сгинувшим, постылым и неотложным…
Шевеление у костра...
…тихое покашливание.
Неизбывный интерес к волнующей теме.
– ...тут к нам училку прислали. Красы ненаглядной. Раз только такую видал, на обертке на ненашенской…
Перебивают:
– Тебя звать-то как?
– Терешечка.
– Терешечка?
– Терешечка. Гулящий детинка.
С лица молод, телом нескладен, голова копной трепаной, брюхо – хороводы вокруг водить.
– По ночам к ей бегал, у избы постоять. На улице караулил. У школы. Увижу – глаза тупит, шаг прибавляет. Засмеяли меня: «Куда тебе, дураку, чай пить! У ей жених есть, директор школы, не тебе, навознику, чета»...
Косолапый.
В раскорячку.
Сапоги невозможного размера.
Шагать – ямины оставлять на пути.
– А я: «Ну и пусть директор. Я ее сню зато, училку нашу». – «Чеего?..» – «Сню, – говорю. – Закрою глаза и сню». Смех пошел по селу: Терентий училку снит. Да по-разному. «И мы попробуем. Такая баба – грех пропускать». Не пошло у них. Я сню, один я на всю деревню, у мужиков никак…